5
Он не уехал из Террикона, как намеревался после побега Веньки, а махнул на все рукой, сцепил зубы и остался. И к Новому году покончил в поселке с собаками.
К тому времени он здорово поднаторел в своем занятии, и оно уже не казалось ему презренным и низким. У него появились свои секреты по части уничтожения собак, свои хитрости. Например, после той ночи, когда он отправился на промысел один, без Веньки, он понял, что вести отстрел таким способом, как вели они, слишком долгая морока. И на другой же день внес в это дело новшество. Он приволок к сараю лестницу, пропилил под крышей квадратную дыру, заделал проем в тыльной стене сарая, а снизу к входным дверям привязал длинную веревку. Благо, двери закрывались наружу, так что вся собачья орава, сбегавшаяся на ночлег в сарай, попадала в ловушку, стоило лишь сильно потянуть за веревку и захлопнуть двери. После этого оставалось спокойно стрелять по собакам в дыру, стоя на лестнице. В результате такой остроумной организации труда Николай резко увеличил добычу собак в сарае на пустыре. При отстреле собак, обитавших на захламленном дворе продуктовой базы, он прибегнул к иной уловке: соорудил из пустых ящиков и бочек некое подобие большой будки, накидал туда пакли, стружек и всякой ветоши, словом, устроил для них эдакое утепленное жилье. Собаки клюнули на это: набивались ночью в будку, и по ним удобно было стрелять.
За эти три месяца Николая уже все знали в поселке: одни понаслышке, поскольку именно он был причастен к ружейной пальбе, тревожащей по ночам зимний сон Террикона, а другие и в лицо, так как Николай Зинин появлялся то в магазине, то на почте, то заглядывал в поссовет, а то и забредал в новый Дом культуры поглядеть кино. И нельзя сказать, чтобы люди с должным пониманием относились к нему и к его занятию, которое Климов, оформляя их с Венькой на должность стрелков, назвал «благородной очистительной миссией». Люди просто-напросто сторонились его, брезгливо отступали в сторону при его появлении, фыркали и отворачивались, как будто от него исходило зловонье. Даже Климов на людях старался не замечать его. Еще в самом начале, когда они с Венькой только взялись за работу, Николай спросил Климова, как тот будет контролировать их: сам ли будет являться к ним в хибару, дабы воочию удостовериться в количестве убитых собак, или перепоручит кому другому, и Климов, неприятно морщась, поспешно сказал: «Сами, сами ведите учет. Будем считать, что мы друг другу доверяем!..»
Однако больше всего донимала Николая поселковая ребятня. Дети страшились его и, завидя издали его высокую фигуру в черном полушубке и стоптанных валенках, бежали прочь с криком: «Собачник, собачник идет!», а когда он проходил мимо, мальчишки похрабрее высовывались из подъездов или из. — за угла дома и прокрикивали вслед ему те же слова: «Собачник, собачник!..»
Но здоровый оптимизм уберегал Николая от возможности впасть в уныние или ожесточиться. Напротив, благодаря своему оптимизму, он довольно-таки скептически взирал на подобное отношение к себе жителей поселка. О взрослых он думал так: «Дурачье, лжегуманисты чертовы! Гнать палкой бездомную собаку и не кормить ее, — это, по их разумению, нормально. А укуси тебя бешеная собака, что ты запоешь?» Детям он мысленно говорил другое: «Глупцы вы ослоухие! Для вашей же пользы стараюсь! Бездомные псы заразу разносят. Да если их не трогать, они так расплодятся — по улицам не пройдешь! Что ж, по-вашему, пусть плодятся и дичают?..»
Короче говоря, Николай ни на что не обращал внимания, а честно делал свое дело, и к концу года все было кончено.
Но Рыжего он так и не убил. После схватки в сарае Рыжий долго не оставлял его в покое. Один раз пес подстерег Николая вечером, когда тот возвращался из кино, и Николай едва отбился от него. Однажды Рыжий появился под окном его хибары, принялся дико выть и скрести лапами мерзлый снег. Николай выстрелял из форточки, но не попал, и Рыжий убежал. Он стал опасаться Рыжего и даже днем, выходя за дверь, всовывал за голенище валенка острый нож с тяжелой костяной ручкой. Потом Рыжий пропал из поселка: скорее всего совсем одичал и убрался подыхать в тундру. Как бы там ни было, но до последнего дня Николай не обнаружил Рыжего среди убитых собак.
В первых числах января 1960 года он получил от поссовета очень крупную сумму, сдал на пушной склад последнюю партию шкур (шкуры тоже принесли ему немалый куш) и мог катиться на все четыре стороны. Но сразу выехать он не смог по причине навалившейся на поселок пурги. Пурги пошли косяком, с перерывами в сутки и меньше, и над Терриконом три недели сряду сшибались лбами ледяные ветры, переворачивая над домами груды сыпучего снега. Все ревело в природе, стонало поголосило страшными голосами.
Эти три недели Николай безвыходно провел в своей хибаре, отчаянно скрипевшей и хрустевшей под ветром всеми своими деревянными суставами. У него в достатке было консервов и макарон, а в печку он отправил все дерево, какое можно было сжечь: топчаны, стол, табуретки, санки, часть прогнивших половиц, полки, висевшие в сенях, и прочие ненужности. Все эти дни он читал запоем, растянувшись на матрасе возле печки и пристроив рядом свечу, так как пурга в первый же день безжалостно посрывала электропровода и выдула их вон из поселка. У него скопилось изрядное количество библиотечных книг, которые он собирался сдать в день отъезда (к ужасу молоденькой библиотекарши, «Собачник» был активнейшим читателем), и он сперва заново прочел «Войну и мир», включая последние философские главы, сквозь которые, правда, с трудом продирался, а продравшись, решил, что они есть ненужный привесок к хорошему роману, а потом взялся за Чехова и Куприна.
Пурга кончилась, но потребовалось еще несколько дней, чтобы расчистить бульдозерами улицы от несметных заносов и пробить дорогу к небольшому аэродрому за поселком. Тогда Николай Зинин положил на аккредитив свой капитал, вылетел в Хабаровск, а вечером того же дня снял отдельный номер в прекрасной гостинице прекрасного города на Амуре.
Целую неделю он блаженствовал в этом номере, наслаждаясь чистотой и всеми благами цивилизации: по два раза на день мылся в ванной, часто менял рубашки и галстуки (он накупил себе хорошей одежды), вкусно ел в ресторане, щедро раздавал чаевые. Ему было приятно ловить на себе предупредительно-услужливые взгляды дежурных по этажу, и внимательно-заискивающий взгляд швейцара, неусыпного стража ресторана, и оценивающие взгляды двух девушек, живших в соседнем номере, — по-видимому, они были не прочь покороче сойтись с ним. Скорее всего, все эти люди принимали его если не за министра, то за какую-то важную шишку, возможно, за молодого, однако уже преуспевшего ученого, который завалился с Севера (таков уж Север!) в затасканном полушубке и разбитых валенках и на глазах у всех превратился в элегантного молодого человека с хорошими манерами, сорящего налево и направо деньгами.
Потом он прилетел в Москву, опять поселился на несколько дней в гостинице, набил подарками два чемодана, в субботу сел в ночной экспресс, а утром в воскресенье подъехал на такси к девятиэтажному дому, с длинными, как огромные сосули, неоновыми фонарями у подъездов, с красными, зелеными и желтыми лоджиями, взиравшими на улицу, поднялся в лифте на пятый этаж, нажал кнопку звонка и попал в объятия Геры, Зинаиды Павловны и Матвея Софроновича (чуть позже он узнал, что фиктивный брак по обоюдному согласию они стали считать законным), а затем и маленького Андрюшки, которого Зинаида Павловна выхватила спящим с кроватки и стала пробуждать его возгласами:
— Андрейка, проснись, папа приехал!.. Смотри, это твой папа! Ну, поцелуй его, поцелуй!.. Обними папочку!..
Николай не извещал о своем приезде, тем неожиданней и радостней была их встреча. Его целовали, снимали с него пальто и шляпу, предлагали ванну с дороги, но тут же, забыв об этом, тащили из коридора в комнату — показывать квартиру, потом тащили в коридор и на площадку — показывать такую же квартиру Зинаиды Павловны. Его опять целовали, задавали вопросы и, не дослушав, задавали новые. Кончилось тем, что вскоре все они сидели за столом, поднимали рюмки за его приезд, за крепкую семью, за здоровье Андрюшки, за Север и тому подобное, ели домашнюю, стряпню и столичные деликатесы, привезенные Николаем, и всем было весело. Матвей Софронович, опрокидывая рюмку, опять изрекал: «Фу-ух, и как ее пенсионеры пьют!..» и первым принимался хохотать. Этот фокус Матвея Софроновича очень нравился годовалому Андрюшке. Едва раздавался басовитый хохот, как мальчонка начинал шлепать в пухлые ладони и заливался восторженным смехом. Он был красивый мальчуган, большелобый, румяный, кудрявенький, с крупными, как у Геры, черными глазами.