— Зачем? — пожала плечами Соня. — Мишу освободили, в селе все знают, что он не виноват. Зря он только домой не едет, в Сибири работать остался, на стройке. А ему даже председатель нашего колхоза написала, чтоб возвращался.
— Нет, я бы им этого не простила! — упрямо сказала молоденькая с приплюснутым носиком.
— Лично я парням не верю, — продолжала свою мысль красивая. — Все они трепачи, все они теперь чернильщики. Да еще хотят, чтоб девчонки им бутылочки ставили. Они твое пить будут и трепаться о высоких материях да о всякой такой чистоте!..
— Это точно: измельчали мужики, так и норовят за счет какой бабенки устроиться. А почему? Да потому, что сами мы их распустили, — поддержала красивую проводницу чернявая.
В пустом вагоне тускло горели лампочки. В проходе меж скамьями стояли непогашенные фонари проводниц. А сами они говорили, говорили, говорили. И красивая девчонка-проводница пустилась рассказывать целую историю:
— Вот я к соседям за уксусом забежала: хотела голову вымыть, а сполоснуть нечем. Они вообще-то ничего, недавно поженились. Но живут будьте уверены: машина, обстановка, а она, жена его, вся такая модненькая, сама в Доме моделей художницей работает. Это ее родители им квартиру оставили, а себе кооператив заделали. Ну, я зашла, а у них там компания. Она, ее Лялей зовут, сразу за руку меня — и к столу, и не пускает. Я и посидела у них с полчаса. Там их человек шесть было, и все с кличками: Фикус, Помидор, Божья Коровка и еще какие-то. Ничего такого, чтоб шик, на столе не было: только вино и конфеты в коробке. Они все время про литературу говорили, стихи читали. Тот, которого Божьей Коровкой звали, горевал, что нет теперь таких поэтов, как Пушкин и Лермонтов, и никому уже до них не дотянуться. А Фикус стала спорить с ним. Я из разговора поняла, что она в каком-то техникуме литературу преподает. Бот она и говорит: мы, мол, сидим здесь, вино пьем и сигареты курим, а из соседнего подъезда, может, вышел Пушкин, но никто не знает, что он Пушкин. Может, говорит, ему плохо, может, он сегодня голодный и у него на трамвай нет, но все пройдут мимо, никто не поймет его и не поможет раскрыться его таланту. Ну, в том смысле говорила, что люди стали черствые и талант сейчас не ценится. Ей Помидор поддакивал, он больше всех стихи читал. Здоровый такой парень, прямо как штангист. В общем, интересно их было слушать, Ну, ладно… А прошлый раз я из поездки вечером вернулась, а тут Ляля в дверь звонит и спрашивает: не нужно ли мне пальто кожаное? Я говорю: надо посмотреть, может, и куплю. Заходим мы к ней, а у нее Помидор и Фикус сидят. Фикус книжку листает, Помидор с кем-то по телефону разговаривает, а пальто на диване раскинуто. Ляля показывает, чтоб я надела, и помогает мне. Я к зеркалу подошла: пальто — блеск, польское, как раз на меня, и спрашиваю Лялю: «И сколько это пальтёшко стоит?» Это я от радости сказала «пальтёшко». Тут Помидор трубку положил, обернулся ко мне: «Что это за «пальтёшко», мать? По-русски говорить не умеешь. А стоит тыщу рупий». Меня чуть кондрашка не хватила. «Сколько? — спрашиваю. И говорю: — У меня сестра в Доме моделей за четыреста сорок такое же купила». Фикус хмыкнула, а Помидор — мне: «Ладно, мать, иди гуляй в другую степь. Ты и без пальтёшка сойдешь!» Вот так я у них пальто покупала.
— Ясное дело — барыги, — сказала чернявая проводница.
А молоденькая с приплюснутым носиком опять возмутилась?
— Что ж ты смолчала? Я бы им Пушкина вспомнила, как он из подъезда выходит. Сказала бы им: да если б он вышел, вы б с него фрак стянули и не за тыщу, а за две сплавили!
— Да ну их — связываться! — ответила красивая проводница. — Потом Ляля опять позвонила, извинялась за Помидора. Говорит: не обращай, мол, внимания, он всегда был чокнутый.
— В свою пользу! — немедленно отозвалась молоденькая с приплюснутым носиком.
До утра было далеко, и не было у проводниц конца всяким житейским росказням. Только Соня не подавала голоса, молча слушала все эти разговоры.
10
На рассвете, когда пассажиры экспресса еще крепко спали, пожилая проводница — тетя Маша — отложила на столик вязанье и тронула за плечо спавшую на верхней полке Соню.
— Сонь, вставай, к морю подъезжаем, — сказала она. — Сейчас остановимся.
— Уже?.. — подхватилась Соня и стала торопливо одеваться.
Море лежало в каких-то двадцати метрах от состава — огромное и синее-пресинее. Солнце только-только вставало, и там, где оно подымалось, море сливалось с таким же ярким по голубизне небом.
— У-ух, какое оно!.. — Соня подошла к самой воде.
— А вон горы… Кавказские… видишь? — показала тетя Маша в сторону, где высились, посвечивая снежными шапками, горы.
— У-ух, какие!.. — выдохнула Соня, изумленно глядя на горы. И снова посмотрела на море, на зеленые свечи кипарисов, подступавшие к берегу.
— Монетку в воду брось, — сказала тетя Мата.
— Зачем? — удивилась Соня.
— Примета такая. Я когда-то бросила, с тех пор двадцать лет на этой линии езжу. И ты на себе эту примету проверь.
— Нету мелочи… — огорчилась Соня, роясь в кармашках платья.
— На, бросай, — подала ей тетя Маша несколько серебряных монет.
Соня размахнулась и бросила их в воду.
И они пошли назад к своему составу, загородившему всю маленькую станцию, так что только крыша вокзала виднелась за вагонами — красная крыша среди зеленых кипарисов.
Едва они поднялись на площадку своего вагона, как поезд тотчас же тронулся.
— Теперь видишь, какое оно, море? — спросила тетя Маша, стоя рядом с Соней у раскрытой двери, куда залетал мягкий и прохладный морской ветер.
— Красивое, — задумчиво сказала Соня, глядя на голубоватую водную пустыню, протянувшуюся вдоль железнодорожного полотна.
— То-то же, — усмехнулась тетя Маша. — А ты противилась, не хотела с пригородных поездов переходить.
— Привыкла там. Народ все время разный: и поют, и плачут, и шутят. Все сразу у них.
— Думаешь, в экспрессах не такие же люди ездят? И тут всякого навидишься: и слез, и поцелуев, и ревностей. Люди-то все из одного теста вылеплены.
Соня не ответила тете Маше. Да, пожалуй, она и не слышала ее слов, так как глаза ее по-прежнему были прикованы к голубому, бесконечно широкому морю.
В тот же день, ранним вечером, их поезд покидал Кавказ. Шла посадка, и на перроне была великая суматоха. Загорелые, разгоряченные люди с детьми, чемоданами, ящиками с фруктами норовили побыстрее попасть в вагон. Они торопливо расплачивались с носильщиками, торопливо втаскивали в тамбур вещи и десятки разных слов говорили Соне:
— Мне бы нижнюю полочку. У меня верхняя…
— Когда мы будем в Сумах? Ко мне выйдет мама…
— Нельзя ли в купе без детей? Очень прошу…
— Девушка, почему не работает вентилятор? Прямо дышать нечем…
И каждому Соня отвечала:
— Не знаю… Все места заняты…
— Что же делать, везде дети…
— Починим, починим вентилятор. Подождите, пока тронемся…
Уже зашипели тормоза, провожающие покинули вагон и выстроились вдоль окон, а Соня подняла флажок, когда к вагону подошла старушка с узелком и чемоданчиком.
— Дочечка, возьми меня… билета не досталось, — робко попросила она.
— Нельзя, бабушка, — ответила Соня.
— Дочечка, мне до Кавказской, — продолжала просить старушка. — Внучок у меня там в армии служит…
— Не могу без билета, — участливо ответила Соня. — Ни одного свободного места нет.
— Ох, господи!.. — вздохнула старушка и засеменила прочь от вагона.
— Бабушка! — крикнула ей Соня, стоя на ступеньке уже тронувшегося поезда. И замахала рукой, призывая старушку вернуться.
Но старушка не услышала ее в шуме общих голосов и возгласов. Соня видела, как старушка остановилась, поставила на землю чемоданчик да так и осталась стоять посреди перрона, одинокая и какая-то чужая всему, что ее окружало.
Потом Соня сидела в купе и вытирала мокрые глаза.
— Разве всех пожалеешь? — говорила ей тетя Маша. — Ну, осталась твоя бабка, следующим доедет. А вдруг ревизор? Хлопот не оберешься.