Но вот сторож опомнился, закричал, и Сантьяго, набрав в пригоршню риса, побежал прочь. Сторож крикнул второй раз, требуя, чтобы Сантьяго остановился, но тот продолжал бежать, он уже ничего не слышал, в ушах его только ветер шумел. Не переставая кричать, сторож бросился было за ним, но не догнал. И тут Сантьяго ощутил толчок в спину. Сторож, совсем еще мальчишка, впервые в жизни державший в руках винтовку, выстрелил. Толпа рассеялась, старик застыл на месте, блистая своей медалью.
И когда Сантьяго упал, как падает с лица слеза скорбящего человека, ему почудилось, что лежит он не на джутовых мешках, сваленных в кучу на мокрых опилках, а на холодной траве, смоченной их кровью, в горах, среди лунного ландшафта, в ту далекую святую сентябрьскую ночь. Он сник, как дуновение ветерка, как слабый отсвет старой монеты, что катилась, катилась и вдруг исчезла в какой-нибудь щели. Падая, он сливался с горами, которые тоже страдали от одиночества и очарование которых обратило его в небытие. Он умирал с сознанием, что пуля, поразившая его, — это дар всевышнего, его избавление, светлый праздник, которому не будет конца. Так лежал он среди зерен риса, одинокий, всеми покинутый, и остались при нем только сабля да мерцание звезд.
Бьенвенидо Н. Сантос
В ДЕНЬ ПРИЕЗДА ТАНЦОРОВ
Проснувшись, Фил увидел, что за окном уже бело, несмотря на ноябрь. Для Чикаго это довольно необычно: в осенние месяцы этот город — сонная, скучная, сумрачная долина, где с утра все окутано усыпляющей мглой, а после полудня не успевают тучи, похожие на кочаны цветной капусты, рассеяться, как наступает вечер. Фонари на проспектах светятся слабо, точно на них вековой слой грязи, небоскребы кажутся чудовищами, смотрящими тысячью воспаленных глаз. И вдруг — ослепительная белизна. Фил понял, отчего это, и закричал:
— Снег! Снег идет!
Тони, спавший в соседней комнате, очнулся.
— Чего ты? — спросил он.
— Снег идет, — повторил Фил, глядя на белые кружащиеся пушинки и торжествующе улыбаясь, как будто это он заказывал снег и теперь радовался, что так быстро этот заказ выполнили. — Вот уж они обрадуются, так обрадуются!
В спальне раздался скрип ржавых пружин, похожий на звуки разбитого аккордеона. Тони спросил:
— Кто это «они»? Чему обрадуются?
Фил молчал. Тони спросил снова, в голосе его послышалось раздражение.
— Танцоры, конечно, — ответил наконец Фил. — Сегодня приедут. Если уже не приехали. Увидят снег и захотят походить по нему. Вряд ли они его когда-нибудь видели. Это будет им память о Чикаго.
— Откуда ты знаешь? Может, в Нью-Йорке тоже был снег. — Голос Тони смешивался со стоном и скрежетом придавленных до упора пружин.
— В Нью-Йорке в начале ноября — снег? Ты что, спятил?
— Еще неизвестно, кто из нас спятил, — с усмешкой сказал Тони. — Ты как узнал, что к нам филиппинские танцоры едут, так словно помешался. Чокнутый стал. Будто они к тебе в гости едут.
Фил смутился. Так оно, наверно, и есть, он очень разволновался, когда узнал про танцоров, но ничего не мог с собой поделать. Тони правду сказал: можно подумать, что они специально к нему едут в Чикаго.
Филемону Акайяну пятьдесят лет. Он гражданин США. Служил в чине капрала в американской армии (его часть проходила обучение в Сан-Луисе-Обиспо, штат Калифорния), но в августе 1945 года, сразу после Хиросимы, война для него, как и для тысяч других солдат, кончилась, и он ушел в почетную отставку, так и не успев повоевать за родину. А спустя несколько месяцев он принял американское гражданство. Тысячи маленьких солдат в щеголеватых формах стояли тогда по стойке смирно под палящим солнцем и клялись в верности флагу и республике. Голоса присягавших походили на хоровое чтение молитвы во время причащения.
Вскоре он снова пошел работать. Для человека, только что получившего гражданство, работать значило добывать средства к существованию где придется и как придется: на фабрике, в больнице, в гостинице и других подобных местах, ухаживать за розарием, за древним старцем — ветераном какой-нибудь пограничной войны, служить официантом, поваром и выполнять всевозможную случайную работу, которой и названия-то не придумаешь.
Теперь Фил служит специальным почтовым полицейским. Он сфотографировался в форменном кителе, несоразмерно просторном и длинном, и на снимке выглядит скорее уличным музыкантом, швейцаром или служителем Армии спасения, чем полицейским. Он на несколько лет моложе Тони (полное имя Тони — Антонио Батальера) — отставного проводника пассажирских поездов, но выглядит старше, хотя Тони в последние два года редко расстается с постелью — он болен какой-то изнурительной болезнью, представляющей загадку для врачей. У Тони постоянно шелушится кожа. Сначала он думал, что это просто лишай, распространенная среди филиппинцев болезнь. Шелушение началось на шее, потом перешло на все части тела. Кожа на его лице имеет такой вид, словно заживает после сильных ожогов. И все же лицо Тони кажется молодым, гораздо моложе, чем у Фила; впрочем, лицо Фила и всегда-то выглядело старческим.
— Вот слезет вся кожа, и стану я белым человеком, — пошутил однажды Тони.
И сейчас Фил услышал такой же смешок, только прозвучал он на этот раз несколько обидно.
Фил сказал:
— Знаю я, кто из нас спятил. Тот, кто болеет и у кого дурные мысли в голове. Тебе на все наплевать, кроме своей боли, которую ты сам же и выдумал.
— Это у тебя дурные мысли! — крикнул Тони. — И ничего я не выдумал. — Он подозревал, что его болезнь серьезнее, чем просто разрастающиеся белые пятна на коже. У него внутри что-то болит, словно кишки тупыми ножницами режут. Рак. — Почему же тогда меня на пенсию уволили? — сердито спросил он.
— Старый ты, потому и уволили, — ответил Фил, глядя в окно на снегопад. — Да, ты болен, но только не раком. — Он прижался лицом к стеклу. Снежный покров достиг уже дюйма толщины, если не больше.
Тони вышел из спальни. Вид у него был измученный, словно он провел бессонную ночь.
— А я уверен, что это рак, — сказал Тони таким тоном, будто считал смерть от рака большой честью и привилегией, а Фил вознамерился лишить его возможности умереть. — Такая боль спроста не бывает. Умру я, вот что.
— Разумеется, — сказал Фил. — А кто говорит, что не умрешь? — Хорошо бы, думал он, познакомиться с этими ребятами из филиппинского ансамбля, показать им город, погулять с ними по снегу, полюбоваться их оживленными лицами, ответить на вопросы, рассказать о временах года в этой чужой стране. А они стали бы загребать пригоршнями снег, мять его или класть в рот, как делал когда-то, давным-давно, он сам, ибо снег напоминал ему мороженое, которое продавали китайцы возле городского рынка, где он играл со старшим братом, впоследствии погибшим во время ливневых дождей. Ему вспомнилось, как тяжело переживала мать смерть сына и как легко отнеслась к смерти мужа — опустившегося, конченого человека. Теперь у него никого нет, погибли все, все, кого он любил: одни от наводнения, другие — сразу или постепенно — вследствие засухи. Фил продолжал: — Все мы умрем. В один прекрасный день. Достаточно одной бомбы среднего размера, направленной на Чикаго, и всему этому вертепу — конец. Кто тут уцелеет?
— Может, твои танцоры уцелеют, — сказал Тони, глядя на снег. — Не понимаю, на что они тебе.
— Конечно, уцелеют, — парировал Фил тоном человека, который не сомневается, что благодаря его заботам с танцорами ничего не случится. — А вот когда они уедут домой на Филиппины… — Он вдруг умолк, точно засомневался в чем-то, потом, глядя печальными глазами в окно, добавил: — А что, если бомбы и на Филиппины сбросят?
— Тебе-то что? — сказал Тони. — Родных там у тебя не осталось, верно? Мне, например, наплевать. К тому времени меня и самого в живых не будет.