* Перевод Вс. Рождественского.
Далекий колокольный звон послышался из-за лесочка. Ворона взлетела с придорожного столба и, простуженно каркая, тяжело полетела в лес.
— Ну, значит, чума прибрала еще не всех французов — пономарь зря звонить не станет. Мэтр Вийон, пришпорьте свои тощие бока, курочка уже просится на вертел.
Он свернул с дороги в лес, надеясь сократить путь. Ветви, задетые коробом, стряхивали на путника дождь капель, но он весело посвистывал. Идти здесь было легче — не так сыро, правда, сучья валежника царапали голые щиколотки, но удары колокола слышались все ближе.
— Эй, приятель, где у вас тут согревают бедных путников? — спросил Франсуа дровосека.
— В «Золотой розе». Как увидишь метлу на крыше, значит, и стучи.
Вийон скинул короб, ополоснул в луже башмаки и руки. Еще не доходя до трактира, увидел бегущих мальчишек; один из них бросил в него камень: «Хромой, хромой!»
— Ах ты, пострел! Вот я сейчас спущу на тебя медведя, как святой Кузьма, он с тебя шкуру живо сдерет.
Мальчишки завизжали от страха и помчались, сверкая грязными пятками. Да и парни торопливо сворачивали за ограду кладбища.
— Эге, уж не веселит ли там вилланов жонглер или актер? Поспеши и ты, Франсуа, может, встретишь кого из знакомых.
На маленькой площади ходил барабанщик, выстукивая дробь на барабане, а сержант-вербовщик зазывал парней в солдаты. Парень, стоявший рядом с Франсуа, нерешительно переступал босыми ногами. Женщина в черном платке гладила его руку.
— Матушка, а мне тоже можно в солдаты?
— Ах, сыночек, ведь кинжалы дают солдатам не для того, чтобы куропаток жарить. Так больно телу, когда в него железо входит!
— А вдруг войны не будет, а денежки я получу.
— Ну и олух ваш сынок, мамаша! — захохотал Вийон. — Да где ж ты видел, чтоб короли не воевали! Паси своих свиней и радуйся, что носишь свою шкуру на себе, а то мигом обдерут не хуже кролика.
— Хоть вы вразумите его!
Пока они говорили, худой парень с бельмом на правом глазу подошел к сержанту, еще издали протягивая ладонь за обещанными деньгами. Сержант ощупал его руки, сутулую спину, поковырял пальцем во рту и отсчитал пятнадцать монет. Барабанщик снова ударил в барабан. Солдаты, стуча кулаками в кожаные панцири, горланили песню. Новобранец шел за ними, шлепая босыми ногами по грязи, и радостно улыбался.
«Вот так и ловят простаков, кроша хлеб от норки к мышеловке. Потом щелк! — и ты в клетке. Давай, барабан, бей веселей, громче звени монетами, сержант, а я пойду промочу горло».
Ставни «Золотой розы» были опущены, у коновязи, понурив морду, стоял расседланный конь. Францисканец в коричневой рясе мочился с крыльца.
— Мир вам, отче.
— Проходи с богом, сын мой, грех лицезреть человеческое естество.
— Не из золота ли оно у вас, святой отец, что вы вцепились в него обеими руками?
Монах захохотал, обрызгивая рясу.
В комнате было жарко. На решетке очага горели дрова; в котле, подвешенном на цепи, кипела похлебка. Хозяин крошил в котел чеснок и укроп.
— Уважаемый, я так давно в пути, что даже забыл, как выглядит тушеная капуста с салом. Не сделаешь ли доброе дело, накормив голодного? Может, ты глухой, хозяин?
— Я дам тебе корку хлеба.
— У меня зубы плохо держатся в деснах, и корка может причинить им боль. Нет ли у тебя чего помягче?
— Если есть деньги, найдется и помягче.
— Чего нет, того нет. Но посмотри на эту курицу, разве она не стоит денье?
Трактирщик взвесил курицу на ладони.
— Я дам тебе за нее обед и ужин.
— И ночлег, добрый хозяин. А раз дело решено, ставь на стол угощенье и про вино не забудь, или его выпил францисканец? И прими во внимание, что я магистр семи свободных искусств, а стало быть, человек образованный и знающий толк в хорошей пище.
Трактирщик обтер руки о штаны, поставил на стол миску.
— Выходит, я знаю больше тебя, ибо одним-единственным искусством кормлю себя, жену и пятерых детей, а ты и самого себя не можешь прокормить.
Вошел монах, без лишних слов сел за стол, засучив рукава рясы.
— Далеко ли путь держишь, сын мой?
— В Париж, святой отец.
— А что у тебя в коробе?
— Был товар, да весь продал.
— Судя по тебе, ты купец не из удачливых.
— Да и глядя на вас не скажешь, что вы папа римский. А что касается меня, то лишь превратности судьбы навьючили меня этим коробом, а вообще я человек ученый.
По скрипучей лестнице из верхней комнаты спустился заспанный сержант.
— Юбер, твои клопы кровожадней пикардийцев, они прокусывают даже панцирь. О, и брат Робэр здесь! — Хозяин поставил на стол кувшин и две кружки. — А что ж ты господину ученому не предлагаешь выпить?
Трактирщик, ворча, принес третью кружку. Преломили ржаной хлеб. Каждый взял по куску; отделив корку от мякоти, обвязал ее веревочкой и спустил в котел. Сидели, как рыболовы, жадно вдыхая запах чесночной похлебки. Франсуа потянул свою корку первым, и вовремя, потому что монаху досталась лишь нитка — корка разварилась. Брат Робэр выругался, но его сотрапезники были заняты делом.
— Эге, да вы даже предобеденной молитвы не дожидаетесь, набросились на жратву, как сарацины.
— Солдатам короля грехи отпущены, так что поторопись с молитвой, брат Робэр, а то я уже скребу ложкой по дну. А вы, мэтр, налейте нам еще вина.
— С удовольствием, сержант. Если вы не прочь, я могу порадовать вас балладой всего за два су.
— Вот все они такие, называющие себя образованными, — впиваются в уши, как пиявки. Знавал я одного, так он двух слов не мог связать без вздохов и ужимок.
Сержант грыз кость, кося выпученными глазами на монаха. А тот, найдя слушателя, поносил всех, кто хоть раз взял перо в руки.
— Совесть у них чернее этих котлов, хотя и пишут на белой бумаге. От них и болезни, и падеж, и град. Вот ты, отвечай, каким- растаким званием тебя удостоили канальи из университета?
— Я магистр искусств и бакалавр.
— А вот у спасителя нашего было двенадцать учеников, хотя ни один из них не был бакалавром.
Франсуа, не обращая внимания на монаха, подливал вино себе и сержанту. Тот подмигнул ему.
— Я, конечно, господа, человек неученый, да в нашем деле это и ни к чему, но встречал бакалавров, недурно владеющих арбалетом и мечом. Вы же, брат Робэр, бранитесь, как наш капитан, а кажется мне, посади вас на боевого коня да дай вам в руки копье — и не так-то легко вас будет выбить из седла. Рука у вас потяжелее языка.
Монах сжал кружку.
— Это правда. В молодости я мог быка свалить одним ударом, сейчас сила не та, хотя могу постоять за веру Христову и за себя. Эй, Юбер, хватит греть зад у очага, спустись в подвал за вином. Ах, друзья мои, немногим человек отличается от скота, и, увы, мало господь вложил в него такого, за что стоит выпить от чистого сердца. Выпьем за то, что пастырь защищает именем Христовым, дама — целомудрием, а воин — мечом. За честь! Она крепка, как сталь, и нежна, как снег. Не так ли, сын мой?
— Да, как прошлогодний снег, святой отец.
— Какой снег?
Где Элоиза, та, чьи дни
Прославил павший на колени
Пьер Абеляр из Сен-Дени?
Где Бланш, чей голос так сродни
Малиновке в кустах сирени?
Г де Жанна, дева из Лорэни,
В огне окончившая век?..
Мария! Где все эти тени?
Увы! Где прошлогодний снег? *
* Перевод Be. Рождественского.
— Я уже когда-то слышал эти стишки. Наш отряд нес гарнизонную службу возле ворот Дю-Тампль, и школяры распевали их во все горло.
— Я давно не был в Париже, не знаю, кого там сейчас распевают, а кого уже забыли. Забыли, как прошлогодний снег.
«Когда-то меня встречали во всех кабаках, каждую мою балладу хватали еще горячей, обжигаясь, перекатывали слова на губах, как каштаны с жаровни. Дамы прятали их в вырез лифа, воры пели в притонах. Герцог Орлеанский выпускал против меня свору прирученных рифмоплетов: «Ату, ату его!» И епископ Тибо д'Оссиньи, слыша треск моих костей, велел шуту гнусавить мои баллады. Но нет, господа, язык моего колокола еще не заржавел, и вы, монсеньор, услышите его удары. И вы, прекрасная Катерина де Воссель... Я умолял вас о любви стихом и прозой, но вы велели выпороть меня плетьми. Клянусь ранами Иисуса, вы тоже услышите мой голос, и тогда в шелковом платье вам станет жарче, чем в бочке с кипятком. О, я не поскуплюсь на плату всем, кто презирал меня, кто гнал меня пинками от своих домов, кто моим сердцем играл в мяч!»