А кошт этот оказался у них ох как невелик. Взяли молодые шубу да тулуп, а платьев никаких Наталья Борисовна не брала, так и поехала в черном платье, в каком из–за траура по государю да по бабке своей ходила.
Вот здесь–то и спросила она меня: «А поедешь ли, Ириньюшка, со мной?» Я заплакала и впервые в жизни насмелилась барыню мою обнять. Обняла и она меня, и так стояли мы, будто сестры, и горько–горько плакали.
Так вот. А ехать нам надобно было восемь сот верст, в пензенскую вотчину. А был апрель, и в эту пору на обе стороны от дороги талая снеговая вода потопляет все луга и малые разливы превращаются в озера, а на месте болот появляются уже целые моря–окияны.
Рассказчица снова вздохнула и снова замолчала. Опустив руки на колени, она глядела в огонь и, наверное, видела тот далекий–далекий день и всех, кто был тогда рядом с нею, и прошлое ощущала сейчас она сильнее, чем настоящее.
Нет, не в теплой избе была она теперь, не у огня, а в тряской телеге под открытым небом в холодную и пасмурную пору разливов и паводков, в бесконечной апрельской слякоти… Иринья очнулась, взяла в руки нитку, закрутила прялку.
— В Коломне явился к нам офицер. «Велено вам, — сказал он князю Ивану Алексеевичу, — кавалерию снять».
Со старого князя, само собой, ее тоже сняли.
После Коломны никто из наших возчиков дороги не знал. Плутали мы чуть ли не ежедень и чуть ли не каждую ночь спали то в лесу, то в поле.
Старому князю палатку ставили на лучшем месте, подле него — сыновьям да дочерям, а Ивану Алексеевичу с Натальей Борисовной — последнее место, какое похуже. А что уж обо мне говорить?
Да и не обо мне нынче речь: я возле господ моих была, их радостями радовалась, их горем горевала и тело мое готова была за них на раздробление отдать, потому что любила их.
И тут впервые пришла Лариону Матвеевичу в голову мысль, что негоже жить в лесу такой верной и доброй женщине.
«А, ей–богу, куплю ее у Костюриных и заберу с собой. Верный человек завсегда не лишен. Да и маменьке будет немалое по дому облегчение». И еще он подумал, что дело это будет и богу угодно: недаром сразу после похорон вывел его господь на эту лесную избушку.
Иринья меж тем продолжала:
— Случалось и в болоте спать — сыму постелю, а она мокра — хоть отжимай, а иной раз и башмаки полны воды.
А однажды заночевали мы на лугу, а травы на нем не было, хотя и весь зелен был. Да только оказалось, что это все чеснок полевой, и такой от него тяжелый дух шел, что головы у всех разболелись, а когда во время ужина поглядели на месяц, то всем нам померещилось, что два месяца на небе взошло.
Через три недели приехали мы под городок Касимов, в село Селище. Принадлежало оно Долгоруким и уже полагали мы, что в первый раз станем спать в господском доме, а утром мужики вытопят всем нам баню, как и этому не суждено было статься.
Едва сели мы обедать, увидела я на дороге великую пыль и разглядела множество телег — все парами, а впереди коляска с офицером.
Не успели мы и щей похлебать, как уже стали горницы полны солдат, и узнали мы, что путь наш переменен и отсюда безо всякого мешканья повезут нас в Сибирь.
И вот здесь–то и приставили к нам караулы, и у всех дверей поставили солдат с ружьями и штыками. Ни офицер, ни солдаты с моими господами и словом не перемолвились. Офицер объявил только, что по высочайшему повелению повезут нас в Сибирь под жестким караулом, а куда именно, того ему говорить не велено.
Ну, а я, как–то оставшись с солдатом наедине, упросила сказать, и он, взяв с меня слово, что не выдам его начальству, ответил, что везут нас на остров, а остров тот в четырех тысячах верст. И писем нам писать отныне не велено, и к нам присылать тоже нельзя.
А потом погрузили нас на струг и повезли водою. Плыли мы, почитай, целый месяц. И грозы на воде были, и бури. Струг качало, и оттого многих из нас тошнило, а особенно сильно — Наталью Борисовну — она тогда уже беременна была и ждала первого своего мальчика.
Так добрались мы до Соликамска, а оттуда повезли нас сухим путем.
(«Ага, — догадался Ларион Матвеевич, — привезли их, стало быть, на Урал».)
Так вот, эта первая наша дорога оказалась раем, по сравнению с той, что ждала нас дальше; стояли перед нами горы такой высоты, что на каждую по целому дню взбирались, а потом цельный же день вниз сходили. И так шли мы день за днем и неделю за неделей. И то еще было трудно, что хижин уже никаких по дороге более не стояло, и обсушиться было негде, и спать приходилось под открытым небом, а в тех краях и дожди холодны, и много всякой кровососущей мелкой твари, которая хуже наших слепней и комаров. '
Но и та дорога была еще не самая для всех нас тяжкая.
В последнем городе — не знаю, как он и прозывался, — сдали нас другой команде солдат. И знаешь, барин, что дивно? Никогда я не думала, что стану плакать, когда наши конвоиры от нас поедут. А как они с нами расстались, то все мы и заплакали.
Чуяло сердце, что дальше будет еще хуже. Так оно и случилось. Новые наши командиры окружили нас солдатами и погнали, как арестантов, к реке. А там стояла такая расшива, что только арестантам — ворам да татям — и плавать: кругом дыры светятся, а как ветер дунет, то вся она скрипит и шатается.
И плыли мы на ней еще месяц.
А там доплыли мы и до конечного нашего пристанища: городка Березова, что расположен был на острову, меж двумя реками — Сосьвой и Вогулкой. А уж что за народ в нем жил!.. Поначалу особенно ужасным показалось мне все это, ну просто не приведи господь! Мужики и бабы сырую рыбу едят, ездят на собаках, на голом теле носят невыделанные оленьи кожи. Живут в кедровых избах, в оконцах вместо стекол ледяные глыбы, хлеб везут водой за тысячу верст, кругом леса непроходимые да топкие болота.
Поместили нас в острог, где до того томился еще один князь — Меншиков.
Здесь, в остроге, чуть ли не через неделю, как приехали, помер старый князь, а еще через две — и его жена. Но и это было еще не все.
Беда жила рядом с нами, и не от государыниных слуг, не от конвоиров наших надобно было нам ждать ее, а от родной долгоруковской крови — от сестры на Алексеевича, кою звали «Разрушенною государыней — невестой». Злобилась она что ни неделя все более и более и всего сильнее язвила беззащитную Наталью Борисовну. И неизвестно, чем бы все это кончилось, если б не вышла нам ослаба — новый наш командир майор Петров и березовский воевода Бобровский стали выпускать нас из острога и даже иной раз звали господ моих к себе в гости.
Да и здесь поджидало нас еще одно новое лихо.
Жил в Березове отставной морской офицер Овцын — горький пьяница. К нему–то и стал чаще иных хаживать наш князь Иван Алексеевич. Да и закутил с офицером напропалую. А в пьяной беседе и сказал, видать, что–то такое, отчего донесли на него властям, что он–де государственный изменник.
Донос дошел до Петербурга, и оттуда в мае тридцать восьмого года приехал в Березов капитан Ушаков — родственник начальника Тайной канцелярии Ушакова. Однако приехал он не явно, а тайно и чина–звания своего не сказал, а перезнакомился со всеми березовцами и особенно сошелся с «Разрушенной невестой». Та и поклепала брата с ног до головы.
Ушаков уехал, а вслед за тем схватили Ивана Алексеевича и посадили в землянку.
Иринья вздохнула и, поднявшись с лавки, подошла к иконе. Она поискала что–то за доскою и вынула пачечку листков. Взяв один из них, Иринья поднесла листок к лучине и прочла:
— «Отняли у меня жизнь мою, беспримерного моего милостивого отца и мужа, с кем я хотела свой век окончить и в тюрьме ему была товарищ; эта черная изба, в которой я с ним жила, казалась мне веселее царских палат».
Это Наталья Борисовна мне сюда уже написала из Москвы, а теперь послушай, что писала она дальше о том, как увезли ночью князя Ивана: «Я не знала, что его уже нет, мне сказывают, что его–де увезли. Что я делала? Кричала, билась, волосы на себе драла; кто ни попадет встречу, всем валюсь в ноги, прошу со слезами: «Помилуйте, когда вы христиане, дайте только взглянуть на него и проститься. Но не было милосердного человека, никто не утеснил меня и словом, а только взяли меня и посадили в темницу. А там через два месяца родился у меня и второй сын — Митенька».