Время промелькнуло неуловимо быстро; было уже далеко за полночь, когда все спустились к машинам. Опять было очень шумно: споры, смех, едва ли не дружеские объятия, как будто все со всеми выпили на брудершафт. Не знаю, так это или нет, но выпили крепко. Ты не поверишь, Руди, но из всей свиты трезвыми вышли только семья Миллер, ее гости и Роберт.
В машине он сказал мне, что его визит сюда должен был занять не более часа, а благодаря мне отнял четыре с половиной. Я попробовала шутливо посочувствовать ему, сказав, что понимаю, как грустно одному умному среди сильно поглупевших, но моя шутка неожиданно вызвала у него приступ такого нешуточного тяжелого раздражения, что мне сделалось не по себе. Я сама чувствовала себя спокойно и легко. Мне понравились эти люди; было понятно и приятно все, что произошло. Я была рада за них и не понимала, что с Робертом… не понимала настолько, что прямо спросила — что не понравилось ему. Он ответил, что страшно устал, что целый день не мог переменить рубашку, что ему в спину точно забили осиновый кол… Я сказала, что впервые так близко увидела — ради чего все это. Полторы тысячи человек уснут сегодня счастливыми… Говоря это я посмотрела на него. Руди! Я еще никогда не видела на его лице столько брезгливого отвращения. Он и в Университет не хотел ехать, жаловался, что его там станут „анатомировать“, но сейчас было что-то другое. Я не поняла. Я не поняла его до такой степени, что не могу с этим справиться сама. Прости.
Завтра мы едем в Йену. Роберт там учился. Надеюсь, настроение у него переменится.»
5 мая 1938 года.
«Километров за десять до Дрездена наш поезд остановили, и мы вышли еще раз взглянуть на „Саксонскую Швейцарию“.
Роберт предложил проехать на автомобилях в Кенигштейн. Помнишь, после войны мы были с родителями в „Семи дубах“ и в Мейсене, но тогда Кенигштейном любовались только лишь издали.
…Дорога в гранитном массиве, головокружительной спиралью. Эльба внизу, как серебристая ленточка на зеленом ковре. Голова Горгоны на воротах, кажется, и нас сейчас обратит в гранит, как все вокруг. Каменный остов среди облаков. Жутковатое место. Роберт сказал, что сюда хорошо было бы поселить наших физиков, как Август — Беттгера.
Поднялись на верхнюю площадку замка. Я увидела высеченные в камне цифры 1705 и слова „Аугустус Рекс“, а рядом — „Oftag IV В“, серой краской — шифр канцелярии рейхсфюрера. Я прошла вдоль стены. Маленькие позеленевшие пушки в бойницах, горки сросшихся ядер… Роберт спросил, что я хочу посмотреть: тюрьму Георгенбург, где Август похоронил заживо создателя саксонского фарфора, или „чумной колодец“ — оттуда никогда не выносили останков. Я ответила, что хочу в Цвингер.
Ты помнишь Цвингер моего детства и твоей молодости? Кажется, все осталось на местах — и Геркулес с земным шариком на плечах на вершине Центрального павильона, и добродушные фавны, и толстячок Путти, и переливы света в „купальне нимф“… Гауляйтер Мучман показал приобретения: два Брейгеля, Тенирс, Гольбейн. И по-прежнему счастлив молодой Рембрандт с Саскией на коленях, и плачет младенец Ганимед в когтях орла, и святая Инесса похожа на нашу маму в молодости, и так же, как в детстве, я, зажмурившись, пробежала мимо „Урока анатомии доктора Тульпа“, но… В галереях почти никого нет! Альбертинум пуст. Я спросила директора, отчего нет посетителей? „Есть, фрау, есть… Будут“. Через три часа у Коронных ворот уже стояли четыре автобуса. Я услышала: „Глюкауф! глюкауф!“[11] — срочно привезли шахтеров.
От Роберта я получила следующий ответ (дословно): „Венера с Вирсавией переживут, если на них станут меньше таращиться бездельники туристы. Нашим же, чтобы дорасти до „чего-то сверх необходимого“[12], требуется время. А детей сюда иногда возят“. Куда же подевались „наши“ из моего детства? Ведь здесь всегда было так много людей! И какой контраст с тем, что началось на другой день на огромном внутреннем дворе! Праздник национального труда! По периметру поставили сотню торговых прилавков с зонтиками от солнца. Товары разные, по очень низким ценам. В центре — профессиональные соревнования, детские спортивные игры, несколько тиров… Вечером — речи, награждение победителей, карнавал, фокусники, театральные постановки. Все это было замечательно! Но на сколько же лет рассчитана эта программа „дорастания до чего-то сверх необходимого“? Ответь прямо — они у Германии есть? Или от дешевого балагана человека проще толкнуть в окопы, чем от Рембрандта?
Все были счастливы, веселились, а Роберт скучал. Что с ним происходит? Его так любят! Разве эта любовь миллионов простых и искренних людей не предел мечтаний, не вершина состоятельности политика?!
Мне он почти перестал отвечать, заявив, что от моих вопросов у него ноют зубы. Завтра едем дальше, на юг. Но я уже задала тебе столько вопросов, что, задав больше, боюсь перестать надеяться на ответ.
Твоя сестра Маргарита.»
Собираясь в Италию, Гитлер попросил Гесса взять у начальника рейхсканцелярии Ламмерса запечатанный пакет, вскрыть его и прочесть документ.
— Только после моего отъезда, пожалуйста, — попросил он.
«Завещание» Гитлера — четыре листа; к ним записка для Рудольфа:
«Я оставил это для облегчения души. Я не богат, но мои близкие обеспечены еще хуже, и если со мной что-нибудь случится, пожалуйста, позаботься о том, чтобы все перечисленные здесь суммы были им переданы, а назначенные им пенсии выплачивались.
Все это настолько личное, что я могу довериться только тебе. Спасибо.
Всегда твой Адольф».
Визитом Гитлер остался доволен. Прошли те времена, когда чванливый «потомок цезарей» выпячивал колесообразную грудь, снисходительно поглядывая на германского канцлера в куцем плащике, громогласно называя его политику «бестолковой».
Единственное, чем дуче потряс воображение фюрера, — это размерами своего кабинета в Венецианском дворце. Все же остальное часто выглядело просто смехотворным: демонстрации и митинги — сплошной галдеж, военный парад, особенно проезды на картонных танках и кургузых грузовичках — детская забава.
Зато от архитектуры Рима, Флоренции, Тосканы фюрер был в восторге и всем говорил, что его мечта — приехать сюда инкогнито и ходить по картинным галереям. А дуче живопись не любил; он бегал по залам, махал руками, говорил без умолку, и из-за него фюрер так ничего толком и не увидел.
Муссолини переживал сейчас семейный скандал. Впервые взбунтовалась его терпеливая супруга Ракеле. Она потребовала выслать из столицы Кларетту Петаччи, молоденькую любовницу дуче, которая вдруг проявила характер и отказалась стушеваться на время, как он ее об этом просил.
У любимой дочери Эдды тоже были неприятности: ее муж, красавец и светский лев Галеаццо Чиано чересчур откровенно преследовал вдову бывшего министра иностранных дел графиню Маргариту, которую все женщины в семье дуче считали немецкой шпионкой: семь лет назад, до своего замужества, она два года прожила в Германии любовницей Роберта Лея.
Огорчения дочери были для Муссолини несравнимо тяжелее собственных. Он знал, что Чиано в свое время хотел жениться на пятнадцатилетней тогда Маргарите Мадзинни; к тому же Марго была так ослепительно красива, что он не умел быть с ней строгим, как того требовала дочь. Эдда обожала мужа и прощала ему «шалости» так же, как мать прощала отцу. Но мать подала пример, и Эдда Чиано, в отчаянье от мягкости отца, обратилась к человеку, который ненавидел ее мужа, — к Иоахиму фон Риббентропу, сопровождавшему германского канцлера.
Темпераментная Эдда, прогуливаясь с министром по величественным залам музея скульптуры на вилле Боргезе, прямо сказала, что просит помочь поставить на место интриганку Марго; то есть на такое место, где рядом не смог бы оказаться Чиано. Этого будет достаточно.