— Пиши, пиши! — говорит мама. — Нечего сидеть. Вечно сидит, мечтает. Мечтатель! Чем скорее напишешь, тем скорее освободишься. А вы сами откуда? — спрашивает она у Наденьки.
— Из-под Курска. Семь километров от Шумаково.
— То-то я вижу — у вас в лице есть что-то южное: волосы темные, глаза. А в Москве давно?
— Пятый месяц. Я сперва в Курске в госпитале работала. Там еще раненые были. Я даже теперь с одним переписываюсь…
— Подождите, Наденька, подождите, что вы делаете! — возмущается мама. — Зачем вы выворачиваете? Наволочки и пододеяльники гладят с правой стороны.
— Да? — удивляется Наденька. — А мы всегда с изнанки.
— Зачем же? Это некрасиво.
— А чтобы вшей не было.
— Какие вши? О чем вы говорите? Давно уже нет никаких вшей. К тому же это все кипятится. Так, теперь, когда начинаете гладить, попробуйте прежде на какой-нибудь тряпочке — чтобы не сжечь. Подождите, у меня специально была где-то тряпка… Да, конечно, в Москве молодой девушке веселее, — прибавляет она, разыскав свою тряпочку.
— Веселее, — соглашается Наденька и наклоняет голову набок. — А дома у нас и есть-то нечего…
Нет, я не буду их слушать… Буду думать про снег… Наверно, если бы я знала, что это Колька воет, я бы не так испугалась. Он сломал себе ногу, когда падал. А в доме его не слышали. Он после скакал на костылях без ноги, ногу ему отрезали, она отмерзла в яме. А он всем говорил, что это его ранило на фронте.
— Рубашку начинают гладить с рукавов, — объясняет мама. — Сначала рукава, потом манжеты, потом спину, грудь, а воротничок в последнюю очередь. Ничего, ничего, не смущайтесь, постепенно всему научитесь. Не святые горшки лепят! Вы девушка толковая. И между прочим, вполне грамотно говорите — не то что другие деревенские.
— Я книжки читать люблю, — признается Наденька. — Я и в школе хорошо училась. Учительница хвалила.
— Вам бы, наверно, надо дальше учиться, — размышляет мама.
— Ничего, я работать тоже люблю, — утешается Наденька. — Пшена вчера купила, — говорит она, откладывая выглаженную рубаху в сторону. — Два кило.
— Погодите, погодите! — останавливает мама. — Что ж вы ее так бросаете? Умеете складывать рубахи? Если нет, не стесняйтесь, спросите. Застегиваем верхнюю пуговицу и кладем лицом вниз. Теперь загибаем вот так… Рукав сюда… Точно так же с другой стороны, и складываем пополам.
— Послать только не знаю как, — вздыхает Наденька. — По почте не разрешают слать, а едет редко кто… Хоть бы до весны уж продержались… А говорят, если на Димитрия мороз ударил, так весна поздняя будет…
— А в больнице вас ничего, прилично кормят? — интересуется мама.
— Очень даже прилично. Первое сколько хочешь можно брать. На второе котлетка с картошкой или рыба вареная. И компот еще. Очень даже прилично. Если б в деревне так…
— Ну, вы теперь с деревней распрощались.
— Я-то распрощалась. Братишку мне жалко, — вздыхает Наденька. — Распухнет с картошки…
— Если картошка есть, это уже хорошо, — говорит мама.
— Картошки у нас до Рождества хватает, — соглашается Наденька, — а то и до Масленицы… Хлеба только нет. Совсем плохой хлеб стал. Уж чего придется подсыпаем. Я один раз сухарей достала, послала им…
— Что ж, — утешает мама, — не то беда, когда в хлебе лебеда, а то беды, когда ни хлеба, ни лебеды.
— В войну жмых ели, — вспоминает Наденька.
— Если был жмых, так это прекрасно, — говорит мама.
— А все равно многие померли… В прошлый месяц сахару кило послала…
— Нет, нет, только, ради бога, не торопитесь, — волнуется мама. — Я терпеть не могу никакой спешки. Никто за вами не гонится. Лучше сделать меньше как следует, чем больше, да тяп-ляп. Слава богу, не на скачках.
— Что достану, все им отсылаю, — рассказывает Наденька. — Зачем мне? Я на всем готовом — день в больнице, день у вас, а в выходной хлебушка с солью или с огурчиком поем, много мне, что ли, надо? Один-то Олежка у нас помер…
— Как — еще один был? — удивляется мама.
— Большой уже, — говорит Наденька, — девятый годок шел. Животом заболел — от жмыха, наверно, — и в три дня умер. В честь того и этого Олежкой окрестили. Жалко, если опять помрет. А вообще-то, если б не он, мамка могла бы ко мне в Москву перебраться. Она еще молодая, мамка наша, устроилась бы. Хоть нянечкой, хоть истопником. Все лучше, чем в деревне. Только с ребенком куда? С ребенком нигде не берут.
— Безумие, — говорит мама. — Настоящее безумие! В таких обстоятельствах плодить детей!
Нет, наверно, я сегодня ничего не напишу ни про какой снег. Может быть, завтра. Завтра весь день буду смотреть на снег. Буду смотреть, смотреть и, что увижу, сразу запишу.
Я закрываю тетрадку и прячу в портфель.
— А он мне снится, — вздыхает Наденька. — Пять месяцев только не видала его, байбака, а уж как соскучилась… Все больше снится, будто он на ножки встал и зовет меня. Ручонками так и тянется, так и манит… А девочки наши говорят: плохая примета. Будто если зовет дитя, значит, помрет.
— Глупости! — говорит мама. — Не верьте ни в какие приметы. Это от дикости и суеверия.
— И я говорю, — соглашается Наденька. — Если б я ему мать была, так другое дело. А ведь я не мать — сестра только, так чего ему из-за моих снов помирать?..
— Пал Лексаныч! — кричит тетя Настя. — К телефону вас!
Папа шумно вздыхает, выбирается из-за машинки и идет в коридор.
— Так точно, — говорит он в трубку. — Да. Благодарю. Весьма признателен. Весьма рад. Разумеется. Ни в коем случае не возражаю. Чрезвычайно признателен, Федор Иванович. Ни в коем случае. Никому. Нет. Да. Всего наилучшего, Федор Иванович. Непременно. Всего доброго. Обязательно занесу.
— Кто это был? — спрашивает мама, когда он возвращается.
Папа делает хитрое лицо и молчит.
— Ну что ты молчишь? Мне же интересно знать.
— Панферов прочитал отрывок, — сообщает папа каким-то особенным голосом.
— Какой отрывок?
— Отрывок из моего романа.
— В «Красной звезде»? Что же ты молчишь?
— Я не молчу, я говорю.
Я вижу, что он очень, очень рад.
— Да, и что же? — спрашивает мама.
— Говорит, что ему понравилось и что он хочет публиковать весь роман у себя в «Октябре».
— Прекрасно… Если только не очередная болтовня.
— Почему же, Нинусенька, обязательно болтовня?
— Ты что, забыл, как он до войны два года морочил тебе голову? И тоже, между прочим, не скупился на похвалы.
— Что у тебя за манера, мой милый Кисик, обязательно во всем усомниться?
— Лучше усомниться, — говорит мама, — чем питать пустые надежды и остаться у разбитого корыта. К тому же роман, насколько мне известно, еще не готов.
— Удивительно! Я сообщаю тебе приятную новость, а ты непременно должна сказать какую-нибудь гадость.
— При чем тут гадость? Какая гадость? Я по опыту знаю, что на его обещания нельзя полагаться.
— Будь он проклят, пошлый опыт, ум глупцов!..
— Ну конечно! Сразу глубокомысленные сентенции.
— Ты, мой милый Кисик, неисправимый скептик и нытик.
— Прекрасно! Пускай я буду скептик и нытик, но я, по крайней мере, стараюсь смотреть на вещи трезво.
— Ты стараешься убить всякое желание что-нибудь делать.
— Что ж, если я такой невыносимый человек, найди себе других собеседников. — Мама поджимает губы. — Ну вот, забыта, зачем пришла…
— В любое варево тебе непременно нужно добавить ложку дегтя, — говорит папа.
— Не ложку дегтя, а каплю здравомыслия, — отвечает мама. — И вообще, оставь меня, пожалуйста, в покое! Я не сказала ничего дурного. Просто ты с недавних пор сделался болезненно раздражителен. Совершенно нетерпим к любому моему замечанию. Рта уже невозможно раскрыть без того, чтобы не встретить града упреков. Все, буквально все принимается в штыки. Боже мой, действительно, боишься уже произнести слово!
Она выходит из комнаты, а папа снова усаживается за машинку и смотрит в окно. Я подхожу к нему, останавливаюсь за его стулом и читаю на вставленном в машинку листе: