Как пусто… Ни души нигде, ни одного человека. И в окнах темно. Все спят. Вся наша улица спит — и маленькие дома, и большие… Может, только какой-нибудь бандит не спит. Притаился где-нибудь за сараем и ждет, кого бы ограбить… Вдруг он уже видел, как я переходила улицу? Возьмет и выскочит сейчас из-за угла… Вот из-за того угла… Что я буду делать? Что я могу ему сделать? Ничего… Может, сказать что-нибудь? Какое-нибудь такое слово, чтобы ему расхотелось меня убивать?.. Должно ведь быть какое-нибудь такое слово… Нужно поскорее придумать, что ему говорить, — раньше, чем он выскочит из-за угла. Может, так и сказать, что я иду за своим отцом? Нет, этого он не станет слушать. Он этого не поймет. У него, наверно, нет отца. У таких не бывает отцов. А мать у него, наверно, как у одноногого Юры: пьяная ведьма… Заставляла сына просить милостыню в булочной… Или как у Диккенса описано: как детей посылают воровать. Ему нужно сказать что-то такое… Что-то похожее на его жизнь… Может, спросить, как его зовут? Или сколько ему лет? Он удивится, зачем я спрашиваю, а я тогда скажу: «А мне одиннадцать. Что ты делал, когда тебе было одиннадцать лет? Ты и тогда уже не спал по ночам?» Понятное дело, не спал. Наверно, не так уж он и виноват, что вырос грабителем. Что ж ему оставалось делать, если не грабить? Он ведь никому не нужен… И работать нигде не может. Даже в школе не учился… Все его ненавидят. Боятся и ненавидят. Хотят, чтобы он сдох. А он не хочет… Почему все остальные живут, а он должен сдохнуть?.. Я, наверно, не смогу все это сказать… Не успею… Надо ведь не просто сказать, а так, чтобы он понял… Я не должна показывать ему, что боюсь. Надо разговаривать с ним, как с обычным человеком. Скажу ему что-нибудь такое: «Смотри, только мы с тобой не спим во всем этом городе… Во всем этом городе не спим только ты и я!.. И еще товарищ Сталин в Кремле…» Если он будет один, он, может, и послушает. А если их будет двое — как тогда, на Бегах, — они не станут слушать. Двое ни за что не станут слушать… А может, если я сама отдам им шубу, они не захотят меня убивать? Нет, они всегда убивают… Боятся, что их запомнят и потом узнают…
Поезд! Едет… Окошки светятся. В домах все окна темные, а в поезде светятся. Хорошо им там, в поезде. Сидят себе и слушают, как стучат колеса: так-так, так-так, так-так!.. Смотреть на поезд тоже хорошо. Но ехать лучше — далеко-далеко…
Мне осталось немножко идти — поверну на Хорошевку, и будет виден дом Николая Петровича. Последний дом, который виден с поворота, это их… Вот ворота во двор, вот ступеньки. Я дошла, дошла! И никто на меня не напал — зря только дрожала.
— Батюшки! — Николай Петрович открывает мне. — Светка!
— А мы-то думаем: кто ж это в такой час? — смеется тетя Катя. — Трамваи-то уже не ходят…
— Заходи, милая! — говорит Николай Петрович. — Заходи, садись. Яшка вот жалко — спит, разбойник. Ничего, ты садись… Замерзла?
Я мотаю головой: нет… Нисколько не замерзла.
— А батя твой стихи нам читает. Замечательный у тебя батя… Ты читай, Паша, читай! — Он усаживает меня рядом с собой на топчан и обнимает за плечи.
— Поедем в Царское Село! — Папа вскидывает голову кверху, глаза у него сияют, черные ресницы тоже сияют и трепещут. Какие у него ресницы! Ни у кого нет таких ресниц… — Свободны, ветрены и пьяны…
Нет, он не очень пьян… Язык совсем не заплетается…
— Там улыбаются уланы, вскочив на крепкое седло… Поедем в Царское Село! Казармы, парки и дворцы, а на деревьях — клочья ваты, и грянут «здравия» раскаты на крик «здорово, молодцы!». Казармы, парки и дворцы…
— Здорово… молодцы… — повторяет Николай Стоянов.
— Ах, Пал Лексаныч!.. — Какая-то тетенька — кругленькая, с красными губками «сердечком», наверно какая-нибудь тети Катина родственница, пересаживается к папе поближе. — Дорогой вы наш! Как же вы чувствительно читаете! Прямо сердце заныло…
— Читай, Паша, читай! — говорит Николай Петрович.
Тяжкий плотный занавес у входа,
За ночным окном — туман.
Что теперь твоя постылая свобода,
Страх познавший Дон Жуан?
Холодно и пусто в пышной спальне,
Слуги спят и ночь глуха.
Из страны блаженной, незнакомой, дальней
Слышно пенье петуха…
Кругленькая тетенька вздыхает, придвигается еще ближе и кладет голову папе на плечо.
— До чего ж жалостливо, умереть можно…
Что изменнику блаженства звуки?
Миги жизни сочтены.
Донна Анна спит, скрестив на сердце руки,
Донна Анна видит сны…
Чьи черты жестокие застыли,
В зеркалах отражены?
Анна, Анна, сладко ль спать в могиле?
Сладко ль видеть неземные сны?
— Чародей ты, Паша, — Николай Петрович встряхивает буйной своей шевелюрой, качает головой и шумно вздыхает, — кудесник! Налей мне, Катька, лафитничек…
— И мне! — требует Стоянов. — И мне налей. Я сегодня еще не пил. Учти — я сегодня еще ни капли не пил!
— Не пил! — смеется тетя Катя. — А кто ж две бутылки выжрал?
— Две бутылки? Глядите, считает! Все приметила. Дура ты, Катька! Две бутылки — это вчерашний день. Сутки начинаются в полночь. Пора бы тебе, мать, географию эту знать.
И я любил. И я изведал
Безумный хмель любовных мук,
И пораженья, и победы,
И имя: враг; и слово: друг…
— Неправда, Пашка, врешь! — кричит Стоянов. Лицо у него красное, глаза тоже красные. — Не враг, нету теперь такого: враг! Врагов победили. Теперь: враг народа!
— Уймись, тезка! — говорит Николай Петрович строго. — Не мешай слушать.
— Слушай, — соглашается Стоянов. — Я что? Слушай, коли нравится… Только из песни, учти, брат, слова не выкинешь: враг — это что? Это вчерашний день! Теперь: враг народа!
— Уймись…
И каждый вечер, в час назначенный
(Иль это только снится мне?)
Девичий стан, шелками схваченный,
В туманном движется окне.
И медленно пройдя меж пьяными,
Всегда без спутников, одна,
Дыша духами и туманами,
Она садится у окна.
И веют древними поверьями
Ее упругие шелка…
Кругленькая тетенька потихонечку вынимает у папы из пальцев папиросу и сама начинает курить ее.
— Читайте, Пал Лексаныч… Читайте, миленький…
Там, где скучаю так мучительно,
Ко мне приходит иногда
Она — бесстыдно упоительна
И унизительно горда,
— читает папа.
Тетенька обнимает папу одной рукой за шею, во второй руке она держит папиросу.
— И унизительно горда… — хмыкает Стоянов. — Горда, но унизительно!
— Папа, пойдем… — прошу я.
— Да, маленький! — говорит он. — Мы пойдем. Скоро! Пойдем! «И ветер поет и пророчит мне в будущем сон голубой… Он хочет смеяться, он хочет, чтоб ты веселилась со мной! И розы, осенние розы мне снятся на каждом шагу сквозь мглу, и огни, и морозы, на белом, на легком снегу!»
— Розы… на снегу… — Николай Петрович качает головой. — В Киеве — помнишь, Паша, розы были — настоящие…
— Это где горит? — принюхивается тетя Катя. — Горит где-то…