— Хватит! — привычно властным тоном бросил Насиров, все еще не поднимаясь, и чтобы окончательно охладить, обезоружить противников, сменил ногу и тщательно очистил от соли вторую штанину.
Колины кулаки разжались. Наивный и великодушный боец наш всем своим видом сейчас будто говорил: «А че он? Я — за дело, а он меня — за ноги!» Тем временем Насиров медленно поднялся, но для верности еще раза два, не разгибаясь, провел руками по чистым уже штанам, повернулся, словно невзначай, спиной к нам и подчеркнуто спокойно пошел прочь. Пересекая невидимую черту арены, полуобернулся и бросил через плечо:
— Ладно, в другом месте разберемся!
В трюме появилась широкоплечая фигура Валентина, нашего доброго бугра. Он быстрым взглядом окинул ристалище, оценил обстановку.
— Хорош, парни, бузить! Некогда! Сегодня нам не меньше семисот бочек надо сделать. По местам!
Я покинул поле боя и, уже спускаясь по штормтрапу в клокочущее ущелье между стальными бортами, услыхал бодрый голос диктора из динамика на мачте:
— Во Владивостоке шесть часов. Доброе утро, товарищи!
Охотоморская сельдевая экспедиция живет по «питерскому», то есть по петропавловск-камчатскому времени, и значит, у нас — ровно восемь.
Клепаные стальные стены, как и вчера, медленно сходились и расходились. Под ногами, под страховочной сеткой, дергались на цепях, взбрыкивали черные туши пневмокранцев, угрожающе всхрапывало зажатое в тиски море. Противное, сосущее чувство всегда на миг возникает где-то внутри, когда вот так, в одиночку, ползешь по штормтрапу с судна на судно. Кажется, старуха-смерть берет тебя за шиворот холодными костяшками пальцев и скалит черный щербатый зев. «Жить! — кричит в это краткое мгновение все твое существо. — Жить! Жить!»
В трюме «Оленька» моя бригада уже катала бочки, при этом на редкость дружно поминала имя господа бога, тесно повязав его с Насировым. Я вгляделся и понял, что и тут — за дело, потому что ночная смена натворила вот что; во-первых, забила бочками просвет трюма, то есть сделала самую легкую работу, оставив нам тяжелейшую — катать под забой; во-вторых, и эту их работу нужно было теперь переделывать, так как они не оставили нам даже площадки, на которую майнается строп; а в-третьих, здесь стояла полная бочек строп-сетка, опущенная, видно, уже в последний момент для того, чтобы вздуть цифирь, внести ее в наряд, короче говоря, урвать. Дюжина бочек — это мелочь, но она была той каплей, что переполняет чашу. И вот мужики теперь раскатывали эту дюжину и по-рабочему громко и прямо судили о совести сменщиков. А надо вам сказать, что это чертов, кусок работы — катать бочки под забой. Под забой — значит, в три погибели, в пространство-щель между последним поднявшимся шаром и палубой, которая низким сводом нависает над тобой, когда ты почти на коленях, как забойщик в старой шахте, ползешь по мокрым доскам, катя перед собой одну, за ней вторую, потом десятую, сотую бочку. А докатив до места, ее нужно еще поставить «на стакан», и это-то труднее всего: ведь сам стоишь на коленях да и бочка уже цепляет головным обручем свод, откуда сыплется за шиворот лед и снег, потому что трюм не сухогрузный, а рефрижераторный.
Качает сегодня сильнее, чем вчера. Зыбь набрала мощь, стала круче. Видно, подошла пора осенних штормов, и в открытом море ночью уже вовсю, как говорят моряки, кордебалетило. В бухте ветра нет, но вон на мысах кажет белые зубки, щерится под солнцем добродушное издалека море.
Даже на электрической лебедке сегодня надо быть внимательней. Стрелы «Оленька» резвятся, как рожки юного игривого оленя, а рога матерого вожака — стрелы «Весны» медленно и неодобрительно покачиваются. Я вираю полный строп уже не на третьей, а на второй скорости, чтобы в трудный момент, когда «Оленек» неожиданно даст свечу на особо крутогорбой волне, выправить дело с помощью этой, оставленной про запас, третьей скорости. Потому что Алику теперь, даже с его «скорострельными» лебедками и опытом аса физически невозможно одному справиться с пляшущим стропом.
Мы с Аликом отлично сработались. Я понимал его с первого слова, он меня — с полуслова. Алик порой как бы «подталкивал» меня, этак легонько, точно мать детеныша, который учится ходить.
— Внимание! — ожил спикер на борту «Весны». — Радиомолния! Новая трудовая победа на перегрузе. За прошедшую ночь бригада Насирова перегрузила на борт рефрижератора «Оленек» 1300 бочек готовой продукции. Поздравляем вас, дорогие товарищи, с высоким трудовым достижением! Так держать!
Это говорил помполит, и передо мной невольно возник черный ежик бровей и упорный, волевой взгляд. Если б вы знали, товарищ комиссар, цену этой победы. Ведь из сводки, которую Романиха исправно каждое утро кладет вам на стекло стола, очень многое не видно. Как вот сейчас мне отсюда, с высоких ростров, не видать парней в трюме, ползающих под забой на коленях.
Обед у нас с двенадцати до часу, но уже полпервого объявили нашей бригаде собраться в каюте завпроизводством. Парни «трясли мозгами», за что же такая честь. И лишь когда мы набились в просторную приемную Романихи и увидели сидящего там Насирова, все стало ясно.
Романиха смотрела на нас красными от бессонницы глазами (перегруз — работа ответственная, ей не до сна).
— Кто был при драке в трюме, остаться.
Бригада зашевелилась, затопала в дверях, и скоро в каюте осталось всего несколько человек.
Романиха, не садясь, рванула белую телефонную трубку, набрала двухзначный номер и сказала всего одно слово!
— Зайди!
Через минуту вошел Шахрай. Как всегда, он был в капитанской форме, но необычно жизнерадостен. Улыбка в серых стальных глазах совершенно преображала его нервное, бледное лицо и очень гармонировала с золотополосыми капитанскими погонами на прямых, как рея, плечах. Он сел у стола, рядом с Насировым, продолжая улыбаться далекой улыбкой, отзвуком какого-то приятного и веселого разговора. И даже крабий взгляд Романихи, холодный и укоризненный, не смог до конца погасить ее.
— Ну что, гвардейцы, — начала Романиха, — два в драку, третий — в с…?
Мне показалось, она смотрела при этом только на меня, и я по обыкновению ответил ей пристальным взглядом. Моложавое для сорокапятилетней женщины лицо ее напомнило мне мордашку одной девчонки-сортировщицы из нашей бригады. Та точно так же, хоть и на четверть века была моложе, умела материться с совершенно целомудренной физиономией, ругалась за дело, и это ей даже шло. «Не заглядывайся на Катю Шахрай», — вспомнил я совет Невельских старожилов и непроизвольно улыбнулся.
— Чего лыбишься? — тут же вскинулась на меня Романиха.
— Вспоминаю, — соврал я, — как Насиров обнимал его ноги.
Я кивнул на Колю, и она обратилась к нему:
— Что, бугай, кулаки чешутся?
Коля исподлобья с вызовом взглянул на нее, снова потупился и медленно, вперевалку, сменил ногу.
— Чем ты недоволен? — не отставала Романиха. — На берег захотелось?
— Да списывай, че уж, — раздув ноздри и не поднимая глаз, проговорил Коля.
— Романовна, — поспешил вступиться Валентин, — я говорил вам раньше, что его смена, — он мотнул головой в сторону сидящего Насирова, — не оставляет задела? Говорил.
— Не помню, — сказала Романиха.
Валентин замолчал. Молчание было грозным. Стал слышен перестук бондарных молотков за иллюминатором.
— Ну ладно. — Романиха опустила глаза и занялась ногтями, давно не знавшими маникюра. — Дальше что?
— А дальше вот что! — продолжал бригадир, хрипло рубя фразы. — Мы каждую смену! Не дорабатываем сколько-то бочек! Чтоб подготовить сменщикам цех! И сделать задел! А они нам — вот! — Валентин свернул мощный кукиш и ткнул в сторону Насирова. — Они «забывают»!..
— Они, так и есть, азартней вас работают. — Романиха почти с любовью глядела на черную насировскую голову, — что ж тут удивительного?
— Да они оборзели! Азарт на чужом горбу! — не выдержал один из парней. — Вот идем сейчас в трюм, Романовна, сами поглядите: просвет забили — где полегче, за рекордом гонят, а нам — под забой…