— Держи! — Я протянул над столом руку, и наши ладони встретились.
Проспали мы до обеда. Саша вскочил как по звонку, собрался и побежал в отдел кадров. Я пошел бродить по городу, залитому по самое небо натуральным молоком. Владивостокский туман, наверное, и лондонцам показался бы чудом. Идешь по улице, буквально разгребая его ладонями, как водолаз по дну. Собственные ботинки кажутся тебе чужими и далекими. Сталкиваешься по, рой с незримо плывущими навстречу такими же сомнамбулами, отводишь их руками, спотыкаешься, беззлобно чертыхаясь, жуешь пресную влагу — как ни сжимай губы, она набивается в рот и тонкими родниковыми струйками стекает по верхнему небу в легкие.
К переправе я вышел на слух; слева и глубоко внизу застучал по невидимой поверхности бухты дизелек катера, плюхнулся в воду швартов, стукнула сходня, затарахтели каблуки по настилу пирса — все где-то там, и близко как будто, и далеко, за плотным занавесом. По нескончаемым ступеням виадука я спустился к катеру — и тут же почувствовал, как вздохнул океан — запенилось, заклубилось по бухте молоко тумана. Катер отвалил, и я, облокотившись на планширь, увидел в разрывах тумана сизую воду и пену у борта. Потом сверху начали пробиваться серебряные лучи, вода засветилась синевой, а вот уже вынырнула из тумана и вершина Орлиной сопки. Великанские белые клубы ворочались по склону сопки, то пряча, то открывая домики, купы деревьев, желоб фуникулера. Мы шли самым берегом, вернее, под носом частокола кораблей и судов, стоящих кормой к пирсам. И корабли глазами клюзов пристально следили за нашим кургузым катеришком.
Туман здесь почти космическое явление, я думал о том, как легко заблудиться в дальневосточных туманах, легко потеряться, разойтись в трех метрах с судьбой. И чувствовал себя от этого маленьким и одиноким. Сойдя с катера, я грустно плелся вверх по скверу (здесь все — даже скверы — не в двух измерениях, а в трех) и вдруг, подняв голову, увидел впереди Тому. Черный бант, светло-русые волосы, порывистая походка.
— Тома! — окликнул я.
Девушка обернулась; курносый нос, круглые глаза с голубыми веками и россыпь веснушек. «Надо же! — поразился я. — Полная противоположность!»
— Вы тоже Тома? — вырвалось у меня.
— Нет, Света.
— Так почему же вы обернулись?
— Хм, — передернула она Томиными плечами, — но вы же меня позвали?
Сам себе не сознаваясь, я шел к почтамту. «2Ж-23-159», — стучало в мозгу и в сердце.
Заказав на последние деньги Москву и получив из окошечка свое «ждите в течение часа», я успокоился, закурил и перелетел в комнатку на Таганке: предрассветное синее окно (здесь уже полвторого, там только 6.30 утра), Наташа спит, в обрамлении черных волос на подушке покоится любимое лицо. Она спит, а по проводам, через десять тысяч километров, уже летит к ней стук моего сердца. Вот сейчас зажурчит звонок (он не трезвонит, а именно журчит — нежно и мелодично), и я скажу ей; «С добрым утром! В майском небе Владивостока давно расцвело солнце, погода летная. Я жду тебя, встречаю, потому что нет, оказывается, такого слова «забыть», его нет, нет, нет! Без тебя не только слова теряют смысл». А дальше, я знал, стану вдохновенно врать, что работаю в газете (на радио, в издательстве), нашел квартиру (снял, купил в кредит, получил) с видом на Тихий океан, на чаек-крикух… Да, так.
— Алло, Москва? Алло, кто это?
— А вам кого, собственно? — сонный голос мужчины, преодолев десять тысяч километров, вмиг испепелил бикфордов шнур. Взрыв. И мир оглох.
— Алло! Алло! — надрывался в окопе телефонист. — Алло! 2Ж-23-159?! Наташа! Мне нужна Наташа! Где Наташа?..
Быстрей. Быстрей подальше отсюда. Асфальт уже просох. А в желобках рельсов — вода. Трамвай. Жаль, что не танк. Или марсианская машина уничтожения. Тупорылая стеклянная морда трамвая, озверело трезвоня, проносится мимо моего плеча. Звони, звони, динозавр. «Наташа спит». Ясно? «А вам кого, собственно?» Ха-ха-ха. Собственно. Идиот. Три месяца прошло всего. Собственно. Трижды идиот. Вождь идиотов, собственно.
Раздай долги,
И утром ранним
Аэропорт или причал
Дохнут ненастьем расставанья
И растворят твою печаль
Мы прощались с Сашей. Мне три месяца, ему десять дней была эта комната кровом. Оба мы что-то оставляли здесь. Что? Свою наивность, свои иллюзии, точки над «ё»? Я ведь тоже всегда их ставлю, мысленно прикусив кончик языка, и неизменно испытываю удовлетворение от этого. Нет, нет, точки остаются с нами.
Эти добрые стены, квадрат стола, две железные койки с круглыми копытцами ножек, как будто вросших в крашеные половицы, два вафельных полотенца на спинках. Почему же грустно расставаться с ними? Значит, кроме боли еще что-то оставляем мы здесь? Везде оставляем, где побывали, где жили, трогали руками вещи, дышали, думали. Нечто удивительное, какое-то незримое тепло, невесомое вещество сердечной доброты оставляют бродяги там, где прожили хоть день, хоть час.
— Вот так. Сева, — впервые назвав меня по имени, говорит Саша, — завтра мне на пароход. А то пригрелся, сказали, в «ночлежке». И правда. Привыкаешь к каюте, уходить потом не хочется.
Он обвел «каюту» потеплевшими глазами:
— Это только в романтических книжках так бывает — гитару через плечо, прыгнул и полетел. Так вот, посылают меня на «Космонавта» вторым помощником.
Он покачал головой, вздохнул звучно и продолжал уже почти сердито:
— Я им — заявление. А они — дуй, говорят, к начальнику. Пошел. А там, ясно, «ковер»: чем тебе у нас плохо? Куда собираешься? Ах, в колхоз! За длинным рублем? Да нет, говорю, рублей хватает. Но вижу, не верит он. А как ему объяснишь? Короче, орать на меня начал: бегите! Рыба — где глубже! Я бы тоже в Москву, в министерство сбежал, а кто работать будет?.. Ну и в таком стиле завелся. Потом по шерсти давай меня гладить: ты третьим, мол, работал, сейчас вторым пошлем и хороший пароход подберем тебе…
Саша поставил на стол стаканы и принялся открывать мускат и банку рыбных консервов.
— Я упирался, как краб. Но чем он меня взял — джентльменством. Безвыходное, говорит, положение: «Космонавту» срочно надо в спецрейс, а их ревизор или в отпуске, или заболел. А рейс — на восточную Камчатку, брать с плавзаводов консервы — лосось, красная икра. Какой капитан без ревизора возьмется за такой груз? И вот он мне: ты пароход, говорит, выручи, на этот рейс только сходи, а потом отпущу. Куда тут денешься, согласиться пришлось. Джентльменский уговор…
Саша махнул рукой, но отчаяния в этом жесте не было.
— Давай, Сева, за нашу «ночлежку», за соль, что схарчили вместе, за то, что с тобой нас свело, с Томкой…
— За Тому! — я поднял к свету наполненный стакан. — За тех, кто упрямо ставит над «ё» точки и не задает идиотского вопроса: а, собственно, зачем?
Я был голоден, но к рыбе не притронулся, потому что этим проклятым «собственно» сам убил себе настроение. «Уеду. Завтра», — внятно сказал кто-то во мне. «А куда? — заинтересовался я. — Магадан, Камчатка, Сахалин?» — «Не важно. Главное, подальше».
Саша тем временем продолжал свой рассказ.
Я слушал как через стенку, потому что думал; «Умри и стань… Вот и наступило мое «умри»… Наташка… Ты действительно оторвалась от живой земли, прикипела к московским асфальтам, запуталась в сетях комфорта, тепла. Плюнуть на свой коммунальный мирок ты уже не в состоянии, я это знал еще там, на Таганке».
Утром я уже знал: еду дальше на восток, на край света — точнее, на Сахалин.
Мы обнялись с Сашей под мокрым небом Владивостока, и он, уже садясь в такси, что-то сунул в карман моего плаща, коротко бросил шоферу: «В рыбпорт» — и умчался.
Я сжимал в кулаке зеленую пятидесятирублевую бумажку и едва не ревел.
Когда смещаются предметы
И бродит теней хоровод.
Когда борта дрожат от ветра.
Жду — наступает мой черед…
В Невельске я сразу пошел в рыбную «контору» и в течение часа был произведен в матросы-рыбообработчики на плавбазу с милым названием «Весна». До вечера проходил медкомиссию, и Невельска почти не увидел. Самое первое и незабываемое впечатление произвели на меня… сахалинские лопухи. Зеленые придорожные лопухи, покрытые пылью. На Украине, допустим, листом лопуха едва прикроешь детскую головку. Здесь же растет лопух-феномен. Его «листочек» преспокойно укроет от солнца полдюжины взрослых людей. Я не удержался и оторвал от толстого, мясистого стебля один такой лист, он был не меньше метра в диаметре. Чтобы уложить его в чемодан, пришлось складывать вчетверо. Пахнет он бесподобно — бором, грибами, травами, дождями. Буду нюхать его в море.