— А чего. Если карел — природу будешь любить. Жалеть ее. Пришлый — не будешь.
— Да я как–то никогда не думал раньше об этом. Карел — не карел. Русский я. Вон бабка только карелка была.
— Значит, и ты — карел. Я же вижу. — Коля усмехнулся. — И характер говнистый. И сам прижимистый.
Я засмеялся. Мне было хорошо сидеть ночью у костра в лесу.
— Ты вон завтра сходи в старую деревню. Посмотри, как люди жили. — Коля махнул рукой в сторону недалекого древнего дома.
— Да как жили. Как все.
— Э, не скажи. Карелы — особый народ. Их даже викинги боялись.
— С чего ты взял? — я искренне удивился. — Не слышал такого.
— Читал тут. Как дети пяти карельских племен Сиггуну захватили и сожгли первую столицу викингов. И ворота потом в Новгород принесли. До сих пор в Софийском храме стоят.
— Ну ты даешь! — Коля в очередной раз меня озадачил.
— А ты думаешь — мы в деревне глупые все. Поймешь потом — свобода только здесь и осталась.
— Да ладно, свобода. Вон пьют все кругом.
— Не все, а половина.
— А половина почему пьет?
— Хотят жить, как свиньи, вот и пьют. — Коля стал сворачивать тему, не хотелось ему дальше рассуждать почему–то. Может, свое что.
А я вдруг стал думать и вспоминать. Ведь помимо поддельного спирта, помимо зимней скуки, помимо дикого капитализма — есть еще что–то, более глубокое, более нутряное, важное. Я вспомнил, как умер от суррогата мой младший деревенский дядька, еще при развитом социализме. Толя, а кличка почему–то Сидор, я его и дядей никогда–то не звал. Помню, как летом, будучи еще салагой, он пытался выцарапать себе наколку: «Нету лета без июля. А июля без любви». А потом потерял интерес к жизни и спился. Помню, как повесился мой средний деревенский дядька, тогда же, еще в счастливом прошлом. Он был самый активный из братьев, самый талантливый. После службы в десанте, Чехословакия — про Афганистан тогда еще и не думали, — он вернулся в деревню. Женился, родил троих детей, хватался за многое. И все вырывалось из рук. Ему как–то явно не хватало свободы, он хотел жить хоть с маленьким размахом, а ему не давали. Он много ругался со всеми, с начальством колхозным, с родными. А потом тоже подсел на стакан, разочаровавшись. И повесился, удавился однажды на дверной ручке. Записку жене оставил: «Заберу тебя с собой». Через месяц у тети Тани мгновенный цирроз, коллапс печени, смерть — даже врачи удивлялись. Осталось трое малолетних. Вот такие мои карельские воспоминания из детства. И дальше стал я думать, благо Коля уже дремал у костра. Что, думал я, сильнее и страшнее государственного устройства, поддельного спирта и зимней лени. А потом понял — ложь. Которая уже век есть наше государственное устройство, независимо от названий. Ложь и нелюбовь…
Потом я заполз в палатку и заснул крепким сном. Голос озера баюкал и располагал…
Утром громко пели какие–то лесные птицы. Сквозь ткань палатки просвечивало солнце. Коля так и проспал всю ночь у костра, в палатке душно, говорит.
Я стал выползать наружу. Осторожно потряс снятые в тамбуре сапоги — не дай бог кто–нибудь извилистый забрался. Затем выпростался из палатки и глубоко вздохнул. Всей грудью. Воздух был еще сыроватый. Но очень вкусный. Роса на траве и роса на прелых листьях пахли по–разному. Первый запах бодрил, второй — пьянил тленом. Оба они смешивались, и я пил утренний воздух, как дорогой коньяк. Они были похожи сложностью — воздух и коньяк…
Коля уже кипятил чайник, ладил завтрак. А я решил сходить в старый дом, про который говорили вчера.
— Смотри, через полчаса пойдем на похожку, — Коля крикнул, не оборачиваясь от молодого костра.
Деревенским ставить сети можно. Городским — нельзя. Это я так думаю.
— Успею, — я быстро зашагал по траве.
Мы очень богато живем. Потому нам многого не жалко. И мы бросаем, не жалея, людей и вещи, оставляем дома и целые деревни. Нам не жалко. Или жалко? Но невозможно оставаться там, откуда с корнем рвут злые ветра. За что же держаться, чем противостоять? За что деревья держатся корнями?
Вот и думаешь порой — была бы у людей реальная своя земля — разве можно было бы их выковырнуть с нее? А так — опять ничья, брошеная, ненужная.
Всегда печально входить в нежилые дома. Даже восхищение тем, как в них, старых, все было умно устроено, меркнет перед обреченностью — они–то жили и надеялись. А мы знаем, как все произойдет. Вот и здесь, в древнем заброшенном доме, стоящем на берегу чудесного озера, я стоял и оглаживал руками бревенчатые стены. Как ладно было все подогнано! С какой любовью вручную напилены половые плахи вполбревна — до сих пор ни щели, ни зазора! Как сделаны дверные косяки и оконные рамы — все руками — и тяжкий труд рождал красоту. В доме много чего сохранилось. Стояли у полуразрушенной печки две широченные лавки из толстых плах — напрягшись, я лишь слегка смог приподнять одну из них. Около, на полу, валялся глиняный умывальник с двумя носиками. Стояла рядом раскрашенная красной и зеленой красками большая кадушка для грибов или капусты, и обручи у нее сделаны были из ивы. В сенях, в углу, притулился веселый пук деревянных грабель — белые, отполированные ладонями, они хоть сейчас были готовы в работу. Я взял одни и удивился неземной легкости их — пушинка, а не грабли. Даже коса лежала около дома, с проржавевшим лезвием, но с удобным карельским косовищем, где две ручки — для правой и левой рук, а само косовище плоским концом опирается на плечо — так ладно обкашивать камни в нелегких северных полях. А рядом с ней, прислоненный к бревенчатой стене, стоял железный кованый обод от тележного колеса. Крепкий и надежный, весь в следах от дорожных камней северных дорог, он знал прошлое и будущее. Колесо — это круг.
Много чего еще было в доме. А самое главное — был дух. Он никуда не делся, не ушел. Дом многое знал и понимал про людей. Он никого не обвинял. Он ждал — люди должны вернуться. Не бывает пустым святое место. И словно в подтверждение этих надежд позванивало от ветра под потолком кованое кольцо для люльки. Не колокол, но колоколец. Никогда не говори никогда.
Я потрогал его рукой. Оно было теплым. Потом оглянулся и увидел на подоконнике кованую пряжку от конской упряжи. Подумал и зачем–то взял ее с собой…
Я вернулся в раздумьях, а Коля уже нетерпеливо ерзал в лодке, торопился плыть. Ему незачем были эти мысли, он и так все знал. Про землю, лес и озеро.
— Давай, давай, на весла, некогда тут, — он торопился, дома еще дел невпроворот. Лето.
Я погреб за наволок, где с вечера стояли Колины сети. Пока греб, сквозь тяжелое свое дыхание слышал на озере посторонний звук. Но внимания не обращал — жужжит и жужжит, может, самолет какой пролетает. Коля же внимательно вглядывался вдаль.
— А вот он! Ты гляди, чего делает!
Я оглянулся через плечо. Рядом с Колиным порядком крутилась надувная лодка. Красивая и новая, ярко–серого цвета, она ужом вилась возле деревенских сеток. Дорогой мотор был поднят. Двое мужиков в лодке явно торопились. Не по–лесному нарядные, они воровато перебирали чужую сеть.
— Вы чего творите, демоны? — На старой, но ходкой деревяшке мы быстро и нешумно добрались до гостей.
Те встрепенулись. Но, увидев обычную лодку, заулыбались змеиными улыбками.
— Чего надо, мужички? — один, постарше, был совсем уж ярок, на выданье, эдакий столичный Робинзон Крузо.
— Ничего не надо. Чужое брось, — в лодке гостей трепыхалось несколько рыбин.
— Да ты чо, карел, охренел, что ли, — молодой был совсем без понимания, быстрый и гибкий.
— Где чужое? Тут все общее, — старший пытался про диалектику.
Мы не успевали сказать ни слова. Гости напористо наступали. Молодой был совсем злой, гад такой:
— Сейчас на берег выйдем, морду обоим набью, аборигены херовы, — из них так и перло московское счастье.
Я поразился спокойствию Коли. Сам–то уж давно сжимал в руках тяжелое весло. Тот же медленно подтягивал надувнуху к деревянному борту:
— Не выйдешь ты на берег.