Легко и свободно Виктор написал первый, красивый абзац, тот, о котором давно думал и в котором не позволял себе сомневаться. А дальше вышла заминка. Старательно напечатав последнюю из заготовленных фраз, он остановился, покачиваясь, на краю огромной пропасти, не зная, о чем писать дальше, куда–то делись все умные мысли, все изящные построения растаяли, и, оставшись один, Виктор стал беспомощно и обреченно озираться в поисках указующего перста, которого не оказалось поблизости. Это был страшный момент, одна из тех поворотных точек в жизни, когда высвечивается твоя судьба и суть — либо дикая первобытная интуиция дернет тебя в нужную сторону и спасет, либо ты промедлишь с самым первым движением, и через мгновение станет поздно что–нибудь предпринимать. Все это яркой вспышкой мелькнуло перед его глазами, и, отчаянно хлюпнув, он вниз головой бросился в слова, не думая о них, стараясь успевать стучать пальцами по клавишам вслед за ускользающими мыслями и чувствами. Сам не понимая почему, Виктор стал писать о бабушке, как она привязывала его, маленького, веревкой к большому тополю, чтобы не убежал, пока она работает на огороде, и как однажды он все–таки умудрился освободиться от пут и оказался на высоком железнодорожном мосту, где заинтересованно лизнул железные перила, покрытые первым осенним инеем, и как причитала потом бабушка, оттаивая примерзший язык кипятком, а он стоял с широко открытым ртом и никак не мог понять, отчего такое невинное действие привело к ужасным последствиям.
Виктор никогда не думал, что когда–нибудь вспомнит об этом случае и, тем более, станет писать о нем, благо у него были заготовлены свежие рецепты спасения человечества, выраженные в прочувствованной, драматичной форме. Но, решившись, он уже не мог остановиться, и через два часа откинулся на спинку стула, с удивлением оглядывая печатный лист. Какая–то тихая радость родилась внутри. Виктор не выдержал и тут же перечитал написанное, сразу замечая все ошибки, неловкости и толстости, которые сделал, тем не менее понимая, тренированным читательским вкусом чувствуя, что получилось живо и хорошо.
Он очень устал и только сейчас заметил, что за окном сгущались сумерки. «Больше ничего сегодня делать не буду, — радостно решил Виктор, — а просто одиноко выпью водки». Одевшись, он выскочил из дому и быстро зашагал к магазину, а в голове уже крутился изящный переход от примерзшего языка к первой взрослой боли, которая тычком отбрасывает детство в прошлое. Так, улыбаясь и приборматывая, он занял очередь в маленьком помещении, и стал ждать, дружелюбно поглядывая на соседей. Когда подошла его очередь, Виктор полез в карман за деньгами, но тут перед ним протиснулся, оттолкнув его плечом, небольшого роста человечек с татуированными фалангами и в ватнике. В другой раз Виктор возможно и промолчал бы, но только не теперь, когда билась в руках шальная удача, а сердце пело от предчувствия будущих побед.
Человечек в ответ на недовольный возглас попытался презрительно ткнуть кулаком в челюсть, но в тесноте не попал. Очередь угрюмо затаилась. «Пойдем», — ласково предложил он. «Пойдем», — радостно согласился Виктор. Они вышли из магазина, свернули за угол и остановились у покосившегося забора. Помня о том, как важно ударить первым, и будя в себе веселую ярость, Виктор попал левой, промахнулся правой и, охнув, сердцем поймал заточку. Оседая, он успел заметить силу и тоску в глазах своего противника.
Поздно вечером сержант местной милиции пришел описывать вещи. Он вывалил все из сумки на кровать, потыкал пальцем в клавиши машинки, затем поднес к глазам листок с печатным текстом: «Меня убил немецкий автоматчик. Его глупая пуля глухо тумкнула в мою грудь, и я упал на спину без боли, лишь неприятен был парной язык его овчарки, когда она жарко слизнула кровь, плеснувшую у меня изо рта…»
«Письмо что ли,» — устало подумал сержант.
КОМПЛЕКС ПОЛНОЦЕННОСТИ
Я открыл глаза и попытался внятно произнести: «Альфакетоглюторатдегидрогеназный комплекс». Получалось плохо. Шершавый язык не слушался и цеплялся за сухое небо. Тогда я бережно поднял себя с постели, аккуратно уложил в ванну и тщательно вымыл. Холодный душ позволил носить тело чуть быстрее, чем того требовала элементарная постконьячная осторожность, но оно все равно оставалось огромным и чутко болезненным, и голова с трудом проходила в двери, так что приходилось задолго делать прикидку и корректировать курс. Хотелось есть, и обычная радость того, что наипервейший признак алкоголизма — печальная утренняя диспепсия — пока отсутствует, слабо шевельнулась в душе. «Я жив, я буду жить,» — с каждым глотком горячего чая бытие возвращалось из небытия. Время аморфно, хлопьями оседало на пол и лежало там рыхлым сугробом. Сквозь головную боль проступила томность. Таблетка аспирина помогала ей пробиваться сквозь тарахтящий тракторный парк острого похмелья.
Пришло время лежать на диване и ощупывать телесные и душевные раны, полученные и нанесенные вчерашним злым вечером.
Я готов насмерть спорить с тем человеком, который видит в похмелье лишь плохие стороны. Да, больно, тяжело, мутит, но ведь это только вначале. А потом, когда преодолееешь в себе внутреннего врага и уляжешься с вычищенными зубами и мокрой головой, кутаясь в теплый шлафрок, на мягкое ложе, поднимаешься на новый нравственный уровень, Тебе томно, плохо и мучительно, но из этих трех составляющих утреннего настроения томность — самое сильное. И потом, стыдливо размышляя о вчерашних пьяных проступках, несправедливых речах своих, разумом–то понимаешь, что если и обидел кого, так не по злому умыслу, если подрался, то калечить никого не желая, а от того, что душа гуляла. И везде, в своих самых злых словах помнишь первооснову и первопричину их — любовь. Тем она и выше доброты, что может быть злой, несправедливой, обидной, но все равно оправдывает все, сделанное именем ее.
И разве эти мысли мои утренние не есть яркое доказательство того, что и в похмелье бывает приятность, философичность, и беднее намного жизнь у тех несчастных трезвенников, кто вычеркивает здоровья ради из своей жизни сочную и многообразную палитру красок тяжелого похмельного синдрома.
День я прожил, заново рождаясь, детствуя, отроча и юностя. Чувства включались постепенно, одно за другим, и я радостно приветствовал возвращение старых друзей. К вечеру я уже опять стал взрослым человеком с комплексом вины в голове, с комплексом любви в сердце и с внезапным воспоминанием о Париже в глубине маленьких, внимательных глаз.
Связал это вместе тот неудивительный факт, что в самолете «СПб — Париж» я нашел себя примерно в таком же состоянии, что и сегодня утром. Прохладный внутрисамолетный воздух действовал освежающе, а божественная стюардесса принесла маленькую бутылочку красного сухого вина…
Предшествующий многочисленный портвейн был явно вынужденной мерой. Он был анестезией, причем было необходимо не какое–нибудь местное обезболивание, а сразу рауш–наркоз — я не был в Париже всю свою предыдущую жизнь…
Я боялся этого города, желал его, рвался и не попадал, вновь тщательно и озлобленно прицеливался и опять промахивался, пролетал мимо, уезжал в противоположную сторону, оставался на месте, но все это относительно него, он один был точкой отсчета. Я не знал его и не хотел знать. Зачем мне заученная история и география, я не понимал, как можно штудировать пакостные брошюрки и буклеты, когда можно в него верить, дышать им, чувствовать как он. Есть Арка, Башня, Собор, Сена, немножко Лувра, Шампы Елисейские, Монмарт со своей Пигалью и Монпарнас. «Больше мне ничего не нужно,» — думал я и ошибался, потому что плеснула Трокадеро, тихо улеглась Рю де Клебер, и вокруг Арки кружилась в хороводе Этуаль.
Я вышел из автобуса и попытался шутить, но в горле стоял ком. Я не люблю плакать прилюдно, и поэтому песок попал в глаза. Париж вдруг стал Парижем и скатертью–самобранкой накрылся передо мной. Я очень долго шел к тебе, мой любимый город…
Как объяснить тебе, себе, что твои серые дома вдруг оказались удивительно похожи цветом на скалы Норвежского моря в марте, где вода за бортом — минус четыре, и что это внезапно понял мой друг Лешка Исаев, когда тонул в этой воде, а корабль быстро удалялся, потому что трудно ему в море тормозить, не умеет он. Лешка тогда все–таки доплыл, и потом трое суток к нему, молчаливому, все подходить боялись, а мне он сказал, что цвет у скал удивительный, если смотреть из воды. Вот и твои дома оказались такими же.