Из–за бархана высунулась голова Конева. Увидав мое возвращение, он подбежал, помог вытащить байдарку на песок.
— Понимаешь, я не мог смотреть, как ты будешь тонуть. По–глупому, из–за ведра. Я бы ничего не смог сделать и потому ушел.
— Ладно. Неси воду, будем суп варить да спирт разводить, — я покровительственно протянул ему ведро.
Через полчаса, захмелев, уже спорили.
— Бесы — они разные. Сильные и слабые. Бесы силы и бесы слабости. Любовные бесы. Смешные даже бывают, кабиасы те же.
— Нет–нет, все проще, черное и белое, посередке — слабости, — яростно горячился уже Конев.
А на меня вдруг нахлынула усталость.
— Ну ладно, — сказал я и полез в палатку. Сквозь сон слышал, что Конев продолжает с кем–то спорить.
Утро выдалось тревожным. Всю ночь сивер долбил берег волнами, рождая глухой, низкий ропот. Солнца не было. Конева в палатке тоже. Я вылез наружу — он сидел на вершине кучи песка, лицом к морю. Давно я не видел его таким серьезным. Обычно он ерничает, шутит, старается смешить.
— Слушай, я начал понимать, — он выглядел даже немного испуганным.
— Что понимать? — вчерашний вечерний хмель не способствовал философии с утра.
— Да ты говорил про Север, про поморов, про битвы эти. И это небо, море, ветер… Я стал понимать, что все серьезно.
— А то! — настроение мое улучшилось. Я сам скептик, но есть вещи, которые истинны. Закат скептицизма — зрелище приятное.
Тогда и случилось. Порыскав по округе, Конев не обнаружил свой фотоаппарат. Он долго до того искал его в Интернете, обсуждая с многочисленными и заядлыми знатоками достоинства и недостатки. Конев с фотоаппаратом был сам себе художник — без промыслов владел всем. Поэтому без него выглядел неважным. Потерял, говорит, камеру свою. Жить теперь не могу. Потому иди, мол, ищи, спасай, друг — друга. Чуть не плачет, бедный. Сначала на песке сидел горестно. Потом встал, помял опухшее ото сна лицо и увидел на горизонте семь непростых фигур. Шли они далеко, гуськом, маленькие были, еле видимые. Но как–то напористо шли, с неприятной целеустремленностью. Словно за продовольственной разверсткой отряд. Будто на истребление собак специальная команда душителей. Как–то неуютно душе становилось при взгляде на их приближение. Как–то зябко. Еще и ветер этот постоянный.
Тут Конев и возбудился сильно.
— Это бесы, — говорит, — кабиасы. Точно знаю. Это они мою камеру взяли.
Фигурки приближались, становились видны в мелких деталях. У передней горгоньим сплетением развевались на ветру длинные волосы. У последней — торчали на голове небольшие, но рога. Идущие между ними были каждая по своему неприятна. Не знаю, как у Конева, у меня же возникли разные предчувствия, большей частью тревожные. Но виду не подаю, стою спокойно. Здесь как–то всегда так — тревожно, но мирно.
А Конев раздухарился, от страху ли, с алкоголя вчерашнего, в крови дображивающего. А может, утрата любимой вещи его на душевное величие подвигла. Только встал он твердо на родную землю, уперся в нее ногами, грудь выпятил да плечи широко расправил.
А потом царственным жестом, как Калигула какой гладиаторам своим, широко рукой указал:
— Иди и отбери у них мой фотоаппарат!
Тут я огорчился. Не люблю, когда мне снаружи указывают. Хоть кто, будь ты сам Владимир Черно Горюшко. Да даже и Конев.
— Иди сам, — говорю, — Конев, и отбери, коли уверен. А я сомневаюсь, что они взяли. На Севере так не принято.
— Так бесы же, бесы! — загорячился Конев. — Я чувствую.
— Ничего ты не понял. Здешние бесы внутри у каждого, по большей части. Наружу редко показываются. Робкие они.
Ну ладно, я к людям биться не пошел за правое дело, а Конев сам идти забоялся.
А те, когда подошли, оказались польским туристами. Почему польскими, чего здесь забыли — неясно. Только никакие не бесы. Который первый шел, с длинными волосами, — вообще детский врач из Белоруссии, проводник их по России. У последнего же просто шапка охотничья на голове была, с ушами стоячими. Встали они неподалеку от нас, разложили снедь на обломках корабля старого. Бутылку достали. Когда я познакомиться подошел, сразу стакан мне налили, испуганно как–то. А то не испугаться: я большой, да борода уже за несколько дней выросла. Да Север опять же в чужой незнакомой стране. В России, где все опасно, где сам воздух несет в себе весть о смерти. И о жизни тоже. Думаю, если бы я по наущению Конева фотоаппарат у них спросил — свой бы отдали с радостью. И потом молились бы, что так легко отделались от опасных русских мужиков.
От водки я отказался, она на спирт плохо ложится. Поговорил с поляками о том, о сем, о жизни, о рыбалке немного да и пошел восвояси к Коневу. И такой за спиной вздох радости и облегчения услышал, что улыбнулся невольно. Приятно иногда быть страшным для окружающих, без всяких к тому усилий.
— Ну чего, Конь, плохо ты о людях думаешь. Не брали они твоей камеры. И близко не видели.
— Они врут, я знаю, они бесы, — слегка Конев застрял на северной тематике. Так бывает. Внимания обычно на это не обращаешь, потом само проходит.
— Я знаю… — продолжал долдонить Конев.
Тут Ленка Заборщикова и позвонила:
— Не вы вчера фотоаппарат потеряли? А то наша молодежь нашла в песке. Приезжайте, коли так.
И тут вспомнилось. Мы же вчера еще в Кузомень ездили. Жалко ведь столько проехать и не половить. Задергался я, потому что забыл внезапно, где живу, утратил чувство локтя. Потому что не было лицензий, а потом вдруг появились. У тех же девчонок, что неприступно в домиках колхозных по торговле этими бумажками сидели. Вчера — не было, сегодня — есть. Да и не за деньги, не за взятки — ласковое слово, шоколадка да улыбка пристальная, благожелательная. Красивые поморочки по деревенским улицам ходят, морок на тебя наводят, тень на плетень.
Сорвались мы с Коневым вчера под самый вечер. Уже выпившие крепко были, но в машину сели, и ну по пустыне колесить. Благо внедорожная у меня, песка не чуяла. И такое счастье беспредельное вдруг охватило — ни преграды, ни засады впереди. Лишь ровный бескрайний песок повсюду да безграничное море вдалеке. Да небо над тобой, где Бог — твой единственный судья. Да земля родная, северная, которую любишь за невзрачность, неброскость, за силу ее и страдания. И воля в душе, неограниченность рамками — ты сам себе человек, и совесть в твоем нутре не даст тебе сорваться на злое. А весело, пьяно, разгульно за рулем, по пустыне, кругами и зигзагами, вдоль и поперек, и смех, наружу рвущийся, и крепость пальцев, в руль вцепившихся, и мотор, взревывающий весело на очередном бархане, и веером песок из–под колес — то–то счастье доброе! И вечно мрачный Конев тоже хохотал и наслаждался, видимо. И снимал, фотографировал, любил все вокруг. И чайки участвовали в нашем веселье, порывисто сигая с высоты и вновь взмывая вверх. Не было предела свободному веселью. Лишь сон сморил задолго заполночь. А утром мы искали фотоаппарат.
Ну ладно, делать нечего. И хоть стыдно за вчерашний разгул, но не очень. Поедем с молодежью общаться с местной. Заодно и на Ленку Заборщикову еще раз посмотрим, на красивую и добрую. Чего–то двух дней не прошло, как на природе, а всякая женщина красивой кажется. Или не кажется, или на самом деле здесь все так? Или бесы крутят, или промысел Божий. Все близко, все рядом, и душа потому слабая и крепкая здесь, одновременно, так тоже бывает. Очищается потому что мгновенно, а в чистоте и сила, и слабость. Правильность. Не ходите, дети, в Африку гулять. Езжайте лучше на русский Север!
Другой день — не то, что прежний. Куда как вольно было вчера веселиться. Сегодня по–другому все. Небо опять низкое, не волю обещает — гнетет унылой совестью. Из низких туч бусь летит, мелкая, как мошкара, пронзительная, как недобрый взгляд. Сильный ветер несет ее параллельно земле, и спрятаться невозможно, промокаешь сверху, снизу, со всех сторон. Недаром и цвет туч — бусый, такой же неприятный, сырой, сомнительный. Сопутствуя буси и тучам, ее несущим, едем мы с Коневым, едем прочь от моря, надышавшиеся соленого вольного ветра. Едем на встречу с молодежью, спасать коньский фотоаппарат. Ведро свое я спасал один, потому решаю в переговорах не участвовать. Пусть Конь сам выкручивается пробкой из тугих молодежных объятий. В том, что они будут тугими, я ни минуты не сомневаюсь: нашей молодежи если попало что в цепкие руки — вырвешь с трудом. Конев тоже это знает, а потому сидит понуро, готовится. Потому что нужно очень грамотно провести переговоры, пережмешь чуть — можешь и в морду за свой же фотоаппарат получить. Конев умный, он догадывается, что помогать разговаривать я ему не буду. Хотя если в морду — то я, конечно, с ним. Куда ж его бросишь, худощавого. А разговаривать — нет, не хочу. Буду лучше Ленкой Заборщиковой любоваться. Мою первую жену тоже Ленка звали. Так остро у нас все начиналось. Так же остро и закончилось. Много лет уже прошло, а душа до сих пор болит. И дочка старшая — мой на всю жизнь укор, умница–красавица. Я раньше выл порой, когда напивался, и скучал сильно. А теперь ничего, держусь. Только молитву свою повторю, вроде и легче. Она простая, из двух слов всего. «Ну ладно», — так говорю.