Ст. продавец Семченко. Кассир Демьянова
Грузчики же, хоть и путали иногда коробки вина с ящиками водки и наоборот, зато не пили. Уборщицы мыли пол медленно, но тщательно. Гена с удовольствием бегал по поручениям, а затем рассказывал, как странно, а иногда и просто безумно реагируют на него различные вершители судеб.
— Ходил сегодня в мэрию, так обрадовались мне там, руки жали, — он усмехался, раскачивая своими рычагами, лишь отдаленно напоминающими руки — правда, потом расписаться нужно было. Мое факсимилие их не устроило, страшно — вдруг что не так, вставили мне ручку в протез, я плечом подвигал, и все остались довольны.
— Неужели в протез. Вот уродцы, — удивлялся Жолобков, хотя задорная находчивость властных структур была для него не внове.
— Это что, я недавно в налоговой был, пришел без протезов, так они меня ртом заставили расписаться, иначе, говорят, документы не примем, — Геннадий говорил об этом с каким–то даже удовольствием, похоже, что ему было самому интересно наблюдать за сначала растерянными, а затем просветленными от удачного решения проблемы лицами лучших из народа.
Скоро Жолобков привык к новому статусу своего магазина. Его уже не шокировало то, что грузчики в свободное время, как коршуны сидят у кассы и подбирают упавшую мелочь, а то и вообще стоят рядом с покупателями и тихонько канючат: «Пыжалыста-а, пыжалыста–а–а», благо деньги они тратили на любовные романы в мягких обложках, которые потом, спрятавшись где–нибудь в кладовке, с упоением читали. Иногда Шустрик с Мямликом подрабатывали, разгружая машины на соседних складах, и, вернувшись, делились впечатлениями:
— Сегодня большую разгрузили, двадцать–тридцать тонник, двадцать тонн в ней было.
— Заплатили–то хорошо? — иногда интересовался Жолобков.
— Хорошо заплатили, очень хорошо — дали на роликах покататься. Завтра опять пойдем…
Даже зашедшая как–то на огонек после своих юридических дел Татьяна удивлялась: «Думали, что будем всех обманывать, а получилось, как положено — инвалидный магазин «.
Вплотную приблизился Новый Год. Как обычно, в один из предпраздничных дней работу закончили пораньше, расставили столы и принялись праздновать. Обилие закуски и выпивки быстро развязало всем языки, посыпались шутки, в разных концах стола раздавался смех. Но настоящий фурор произвел опоздавший Шустрик. Волнуемый воспоминаниями о прошлогоднем, позапрошлогоднем и прочих, включая детские утренники, праздниках, он вошел в зал с гордой улыбкой. На голове у него были вырезанные из серого картона уши, прикрепленные к такому же картонному обручу, на котором большими корявыми буквами было написано спереди «Заяц», а сзади — «Монтана». Все замерли, Шустрик же неспешно подошел к приглашенному постороннему музыканту, который любовно раскладывал на столе свои губные гармошки, с достоинством пожал ему руку и сказал:
— Ты знаешь, я ведь тоже музыкант.
— Да, а на чем ты играешь? — радостно спросил тот коллегу.
— Я‑то не на чем, — Шустрик усмехнулся непонятливому, — вот брат у меня на гитаре играет…
Один Геннадий сидел мрачный. Поел он, как всегда, дома, где его с ложечки кормила жена. От выпивки отказался, и его бокал стоял нетронутый.
— Слушай, будет тебе стесняться, давай выпьем, — подсел к нему разомлевший Жолобков, — я тебе подам.
Гена посмотрел ему в глаза:
— И ты туда же. Не нужно мне подавать, я сам, — он нагнулся, ухватил край бокала зубами и, запрокинув голову, выпил до дна. Потом аккуратно поставил бокал на место и заговорил зло:
— Что, полегчало тебе. Спасибо, барин, уговорил. Устроил цирк. Вы ведь на нас все равно, как на мутантов, смотрите. Смешно вам. А глаза–то прячете. Нечего сказать потому что. Ты думаешь, ты лучше меня, проворнее? Ты думаешь, я хуже тебя? Да я комьютер достал, буду учиться, и клавиши нажимать смогу, сам смогу…
— Э–э–э, э–э–э, — замычал обескураженный Жолобков.
Геннадий посидел немного, успокаиваясь, потом повторил свой номер с бокалом и сказал каким–то другим, отстраненным голосом:
— Ладно, чего уж теперь. Но ты запомни: у Бога за вас мы будем просить, убогие. Я, и Шустрик вон, и Мямлик:
А потом начались танцы. Все–таки алкоголь крайне необходим русскому человеку. То он сидит, напряженный, переживая внутренне мелкие и крупные проблемы, которыми наполнена его жизнь, весь этот постоянный прессинг, который испытывает со стороны необустроенной жизни и таких же безумных, задерганных соплеменников, а то вдруг загасит все печали с помощью легкодоступного средства, взмахнет платочком и пойдет плясать вприсядку. Так и здесь, сначала сидели все скованные и смурные, а чуть заиграла музыка, неважно какая — бросились танцевать. И уже кто–то изгибался в невероятных коленцах, а кто–то похотливо тискал в углу продавщиц, и те радостно и целомудренно визжали. И вдруг на середину зала вышли Шустрик с Мямликом. Наевшиеся салатов, довольные и отяжелевшие, они сначала медленно топтались друг напротив друга. Но потом стали выделывать такое, что все остальные остановились и лишь смотрели, пораженные. О, эти инвалидные танцы, когда внезапно ушло, пропало стеснение и боязнь всех окружающих, когда тепло и сыто, когда с детства наполовину отключена кора, и движения не сдерживаются ее тормозящей заботой, когда конечности двигаются вопреки всякому ритму, логике и самому рассудку, когда тебе всего восемнадцать и ты годен к нестроевой службе в военное время, а в мирное негоден вообще — тогда и происходит танец. Они кружились, запрокинув голову и раскинув руки, затем садились на корточки и, обхватив голени руками, высоко подпрыгивали вверх, а после бросались на пол и катались в приступе нежданного счастья, движимые лишь импульсами, которые бегут напрямую к раскрепощенным мышцам из подкорки, минуя кору. Это было неожиданное, величественное и даже страшное зрелище. Чем–то оно напоминало ритуальные индейские пляски, ту их стадию, когда, напившись пейотля, люди общаются с богами, чем–то — игры диких животных, волнующие и беспощадные, когда игра в любой момент может перейти в кровавую схватку. Вокруг танцующих все замерли. Какой–то холод и одновременно сладость давно забытых, утраченных чувств охватили людей, как будто из давних времен к ним донеслись вопли древних, темных богов: «Мы никуда не исчезли. Мы здесь. Мы помним о вас…», и лишь музыка продолжала жить и нагнетать весь этот ужас и восторг: «Я — Kороль ящериц. I am the Lizard King…
Что было дальше, Жолобков не помнил. Слова Гены задели его, растревожили, поэтому он напился. Последней яркой картиной, которую он мог восстановить в памяти, были танцующие инвалиды. Дальше все превращалось в пеструю мешанину: конец праздника, закрытие магазина, бег по заснеженным улицам, гнетущее ощущение неправильности своей жизни, очередь за водкой, ссора с неприятным типом в подворотне, истовая битва с ним там же. Очнулся Жолобков от холода на влажном цементном полу. Тусклая лампочка позволяла оценить обстановку — туалетного цвета стены, тяжелая металлическая дверь с маленьким зарешеченным окошком, скрючившиеся вокруг него в разных позах фигуры. «Ментура», — догадался он. Потрогал заплывший глаз, развороченную губу, кровь на разодранной до пупа рубашке. Только потом до Жолобкова дошел ни с чем не сравнимый запах, пахло мочой, немытым месяцами телом, хлоркой. И тогда он вскочил и забарабанил в дверь: «Откройте! Дайте позвонить! Имею право на телефонный звонок! Требую адвоката! Пустите в туалет!» «Тихо ты, — зашевелилась одна из лежащих фигур, — бить будут».
Жолобков испугался. Он не любил, когда его били. Прислонившись гудящим лбом к холодной стене, он стал тоскливо и бездумно смотреть в щелку на пустой коридор, освещенный светом единственной лампочки над аквариумом дежурного. Аквариум тоже был пуст — менты либо спали, либо пили в свое удовольствие. В голове у Жолобкова тяжело копошились, нет, не мысли, скорее мыслечувствования: «За что? И почему? И кто виноват? Не может быть, чтобы я. Ведь я такой молодой, такой успешный и красивый. Я должен быть обречен на счастье. Причем, на счастье постоянное, изящное и сытное, с небольшими саркастичными вкраплениями. На счастье ловкого наблюдателя, легко лавирующего в мутной воде повседневной, неприятной жизни. Даже брызги ее должны были скатываться с меня, я ведь весь покрыт жирком, гусиным таким жирком проницательности, я ведь вижу всех насквозь и все про всех знаю. Значит, была ошибка, чего–то я не учел, отвлекся на ненужные мысли, позволил себе лишние чувства. Доброта какая–то, жалость, инвалиды долбаные. Лживость сочувствия. Нужно было как все, как раньше — подал копеечку и побежал дальше, удовлетворенный. Вот и лежал бы сейчас дома под теплым одеялом, пил аспирин и кофе». Жалость к себе и горькая обида на несправедливый мир переполняла его. И самое главное, что он внезапно ощутил, чего не знал раньше, потому что это было естественным и абсолютным, как воздух, вода, почва под ногами, оказалось очень простым — его, как любого человека, как типичного представителя скрутила обжигающая тоска от невозможности просто свободно передвигаться, свободно действовать и решать, свободно дышать.