Проявлялись и характеры, отчего время от времени вспыхивали словесные баталии между наиболее здоровой частью арестантов, которые прошли муки допросов и ожидали приговора, – эти, как понимали все здесь находящиеся, уже подписали то, что от них требовалось. Однако факт этот никого не интересовал, как никого здесь не интересовала ничья судьба.
Политических держали отдельно от уголовников, хотя бывало, что тех и других помещали вместе, видно, более в порядке эксперимента, чем по необходимости, но и те и другие при этом особой враждебности друг к другу не проявляли и подобное в дальнейшем происходило всюду, куда бы не заносила Маркина судьба – в пересыльных тюрьмах, на Колыме. Впрочем, бывало всякое.
В Иркутской тюрьме Маркина свела судьба с бывшим инженером завода имени Куйбышева, обвиненного во вредительстве, – человеком уже в годах, больным всеми возрастными болячками, к которым добавлялись приобретенные в заключении. Фамилия инженера была Блажной, звали Владимиром Михайловичем.
Блажной никогда не жаловался, не просил воды, если его бросали в камеру после очередного посещения следователя. Сокамерники сами подносили попить, пытались о чем-то спрашивать, а он улыбался своей кроткой улыбкой, повторяя одну-единственную поговорку: «Ничего, перемелется – мука будет». А что «перемелется» и будет ли с того «мука» – этого никто не мог взять в толк.
Говорили, что Блажной, точно так же, с кроткой улыбкой на лице, принимает и побои, чем вызывает со стороны соучастников дознания особое остервенение. Именно соучастников, ибо если перевести их действия по отношению к арестантам на язык нормальных людей, то действия эти можно расценивать как действия нелюдей, объединенных между собой по принципу звериной стаи. Стаи, никогда никого не щадящей, даже своих, если выпадает возможность отличиться и продвинуться по служебной лестнице. Говорили так же и о том, что Владимир Михайлович происходил из семьи священника, но по духовной линии пойти почему-то не захотел.
В тех условиях, в которых все они находились, чувство сострадания к ближнему притупляется, потому что сострадания здесь достоин каждый, а будет ли умирающий скорбеть по поводу другого умирающего, который с ним рядом? Вряд ли. Но Блажной, как только приходил в себя, начинал делать по камере своеобразный обход. Предположим, подбирался к буряту Трубачееву и внушал своим тихим голосом:
– А вы не думайте о сегодняшнем дне и о том, что вам идти к своим мучителям – этого все равно не избежать. Не печальтесь и о дне минувшем. Вы думайте о дне завтрашнем – вот как выйдете отсюда и заживете новой жизнью.
Поначалу эти своеобразные душеспасительные «проповеди» воспринимались арестантами как блажь теряющего разум человека, и от него попросту отпихивались, дескать, иди ты отсюда куда подальше. Но мало-помалу стали прислушиваться. От него уже не отпихивались, поглядывая с интересом, как на некое заморское чудо, которое ни капельки не похоже на них самих, хотя вместе с ними поглощает тюремную баланду и терпит все то, что терпят они.
Маркин так же приглядывался к «Михалычу», как здесь звали Блажного, перебрасываясь с ним при случае двумя-тремя словами. Так между ними завязалось нечто вроде взаимной симпатии, выливающейся иногда в доверительные беседы, которые со временем сделались для Василия необходимыми.
– Мой батюшка и не настаивал, чтобы я пошел по его стезе, – говорил он Маркину. – Я даже церковь посещал больше по необходимости, дабы родитель был доволен уж тем, что я где-то с ним рядышком. А я любил смотреть на машины. Приду, бывало, на железнодорожную станцию и смотрю зачарованно на махину паровоза, размышляя о том, как это в чреве его происходит превращение угля и воды в пар, и как тот пар двигает части тела машины, сообщая ей такую громадную силищу – тащить за собой целый груженый состав из двадцати вагонов. Читать и писать начал рано, потому изыскивал разные книги, из которых мог почерпнуть знание об интересовавших меня разных машинах. Потом, после окончания церковно-приход-ской школы, я перешел в гимназию, где учился со всем старанием, какое было только возможно, и закончил ее с серебряной медалью. В Москву в технический университет я уехал уже вопреки воле родителя, который стал настаивать о моем поступлении в духовную академию, так как при моих способностях к учебе, он уже видел меня чуть ли не иерархом церкви, а я стал инженером-конструктором на Иркутском заводе тяжелого машиностроения.
– Как вы здесь оказались? – спрашивал Маркин.
– Наш отдел конструировал один технологический узел, при его изготовлении и запуске в производство, по непонятным мне причинам произошла авария и погиб человек. Вместо того, чтобы разобраться, половину нашего отдела посадили, обвинив во вредительстве. А было ли оно это вредительство, я не могу утверждать, потому что лично мое участие в разработке было слишком узкое, специализированное, где, я считаю, ошибка исключена. Но разве может быть сын священника честным человеком и хорошим инженером?.. В общем, подписывать что-либо я наотрез отказался.
Когда Блажного в очередной раз уводили на допрос, сокамерники ожидали его с нетерпением, гадая, куда унесут их товарища: в камеру или уж сразу в «холодную» – так в тюрьме называли морг. Однако Блажной все возвращался и возвращался, поражая сокамерников своей живучестью.
Но однажды не вернулся, и вся камера замерла в ожидании рокового известия.
Просовывая в окошко камеры баланду, охранник вяло сообщил:
– Блажного свово не дождетесь, ево осудили на десять годков. Так что свидетесь на Колыме.
И добавил, ухмыльнувшись:
– Ежели, канешна, сами доживете.
Для Маркина допросы продолжились. Новый следователь представился как Выдрин Геннадий Николаевич. Внешне ничем вроде не примечательный: около сорока лет, худощавый, среднего роста, с небольшой лысоватой головой и лицом, напоминающим зверька. Не своим выражением лица напоминающий, а скорей непропорциональным лицу размером носа и близко посаженными глазами – прищуренными и холодными.
О Выдрине арестанты рассказывали, понизив голос, передавая подробности его биографии, поначалу бьющего в барабан пионера, затем комсомольца, который всегда «на переднем крае» советской молодежи, а уж потом и коммуниста – пламенного борца за самые высокие идеалы. И трудовая биография Выдрина складывалась по восходящей лестнице: комсомол, партийная работа и, наконец, следственный отдел, куда Выдрин якобы попросился сам.
Никто не знал, что можно было ожидать от следователя Выдрина, который готовился к каждому допросу, как готовится актер к выходу на сцену – недаром арестованные между собой называли его «Артистом». К подследственному, которого приводили в помещение для допроса, он входил тогда, когда тот уже уставал от ожидания своей участи. Входил быстро, вроде как торопится приступить к «работе», или, наоборот, – медленно, крадучись, будто готовился «к прыжку», или эдак вразвалочку, изображая из себя «простецкого парня», который пришел поговорить «по душам», чтобы разрешить участь арестованного самым благоприятным для последнего образом.
На этот раз Выдрин вошел с печатью глубокого раздумья на лице. Раскрыл «дело» подследственного, долго читал, затем откинулся на стуле, как давнему знакомому, сказал:
– Мне в вашем деле все понятно, и, вижу, коллеги мои несколько перегнули палку в формировании обвинительного заключения. Но мы это поправим. Та-ак.
Некоторое время, выражаясь языком актеров, «держал паузу», затем резко наклонился в сторону Маркина, спросил:
– Так, Василий Степанович, или не так?.. А?.. Поправим, говорю?.. Маркин кивнул головой.
– Вот и ладненько. Теперь посмотрим по пунктам: тут сказано, что вы травили людей формалином – ну не чушь ли? А, Василий Степанович?.. Выходит, и все ваши предшественники тоже травили людей формалином. Так я говорю или не так?..
Маркин кивнул головой во второй раз.
– Читаем далее. Семенное зерно было должным образом не оформлено, поэтому колхозы в свое время не получили качественные семена для посева. Та-ак. Но и это какая-то ерунда. Существует же общепринятый порядок в оформлении такого рода документов, и вряд ли вы стали бы его нарушать.