Литмир - Электронная Библиотека

В июльский день с утра стояла прохлада, к обеду солнце прогревало землю и работа косарей прекращалась – до появления вечерней прохлады.

Жаворонки летали высоко в небе, разливаясь звонким пением. Скошенная трава начинала томить сенным духом – скоро надо было браться за грабли и вилы. Но вот из-за леса выкатывалась тучка, задувал ветер, качая кроны деревьев, какой-нибудь издерганный надвигающимся ненастьем мужичонка не выдерживал и загибал матом.

Душу отводили в сумерках возле землянки. Рядом, по обе стороны стола сидели Мусатов, Маркин, бригадир заготовителей сена Петр Казимирович Костыро – все хорошо знаемые, все свои: кто сенокосил, кто трудился до пота, теперь сходились под вечер к Петру Ивановичу Иванову, который сидел во главе стола.

Сидели под соснами, тянули кто самокрутки, кто папироски – шутили, задирали друг дружку, а больше перетряхивали жизнь – и свою, и поселковую, и страны, и всей планеты.

– Что ты судишь в масштабах целой страны? – бросал в запальчивости Мусатов Филиппу Омеличу. – Тут бы в своем разобраться, а большая политика нам, сельским людям, ни к чему. Не мы ее делаем и не нам о ней судить. А лясы точить – это уже совсем пустое. Пусть бабы точат, они в том мастера, тебе, по крайней мере, за ними не угнаться.

– Эт уж точно, – поддержал Мусатова Костыро. – Тут особая школа нужна, особая выучка, которую наши женщины проходят на лавочках у своих домов, а потом оттачивают мастерство на своих мужьях.

– А чё? – отпихивался от нападавших Омелич. – Газеты мы тож читам, радио слушам… И потом, мы все теперь – Его Величество Рабочий Класс. Хозяева страны.

– Таких хозяев, как ты да еще дурачок Кеша, только и спрашивать, что делать да как быть.

– Это я-то дурачок? – начинал злиться Омелич. – Я тебе, польскому каторжнику, счас рожу-то поправлю, не посмотрю, что ты старше меня!

– Ну-ну, петухи, разошлись будто в курятнике, – останавливал спорщиков Иванов. – Я вот с вас обоих сниму прогрессивку, так посмотрю потом, как закукарекаете.

Петр Костыро и вправду происходил от польского ссыльного Казимира Казимировича Костыро, пришедшего в кандалах в Сибирь в середине девятнадцатого века, о чем Петру время от времени напоминали поселковые мужики.

– А чё он в самом деле – каторжник да каторжник… Чё в том плохого? – обижался Костыро. – Его вить сюда пригнали не по его воле. Поляков тогда гнали в Сибирь тысячами. Теперь и в России произошла революция, выходит отец-то мой был тоже большевик, только на свой польский лад. И он сказывал, что, когда их гнали по этапу, на пересыльных пунктах они пели «Марсельезу».

– Не обращай внимания, Петр Казимирович. Болтуны в России никогда не переводились.

Ничего нового для Василия в этих словесных кипениях не было. Да и не любил он чесать язык попусту – в своем бы деле селекционном преуспеть, не потерять время. А здесь, в сенной избушке, ему хотелось подумать об отце-матери, о сестрах, братьях, которых, кажется, не видел вечность.

Еще ему хотелось думать о своей Паране, о доченьке Тамарочке, о Быкове, Ермакове, Зиновьеве – обо всех тех людях, которые были дороги сердцу.

Он выходил на воздух, думал о своем.

Однажды, когда страсти особенно раскалились, Болоткин, поглядывая по сторонам, заметил:

– Вы бы потише маленько, мужики. Вишь, даже сосны перестали шуметь – видать, в жизни ничего подобного не слыхивали.

Мужики на мгновенье притихли, осматриваясь. Молчание нарушил Зиновьев, который в такое время года любил бывать на народе:

– Не скажи, парень, слыхивали и не такое, когда к нам в Сибирь царское правительство политических ссылало. В Тулуне в девятьсот шестом году двадцать пять человек таких-то было.

– Это ссыльных-то двадцать пять человек было в Тулуне? – переспросил Омелич. – Чё-то ты, дед, загибашь, не могло быть такого, чтобы аж двадцать пять человек. И чем же они занимались?

– Да тем же, что и все, – неспеша отвечал Зиновьев, с легкой улыбкой на морщинистом лице оглядывая собравшихся послушать мужиков.

Косари подсели поближе к Тимофею Захаровичу, приготовились слушать. Легкая, чуть приметная улыбка в другой раз тронула впалый рот старика, и он заговорил, неспешно подбирая слова:

– Я ить уж в года входил и, помню, тож побаивался их речей.

– Крепко высказывались?

– Крепко. Боольшой замах был. А зимой, када их словесные костры разгорались с особенной страстью, можно сказать, даже пот выступал на лбе и мурашки бежали по спине.

– Так уж и бежали? – недоверчиво переспрашивал Омелич.

– А че ты думашь? И бежали. За ими догляд был со стороны властей сурьезный. Кажный шаг отслеживали, де без толку. Они вить не вместях ходили, чаще поодиночке, а где по двое иль по трое. Иные семьи заводили, ежели были не женаты. Оседали и бросали свою политику. Но таких-то было мало – чаще крутились средь рабочих железной дороги, потому как хрестьяне плохо поддавались их агитации. А иных сажали за решетку иль отправляли куды подальше, хотя куды ж подальше, ежели и у нас здесь тьмутаракань.

– А вы, Тимофей Захарыч, лично были с кем-нибудь из них знакомы, может, и дружбу водили? – допытывался Филипп.

– У моего тяти, Захара Демидовича, к тому времени пасека была лучшая во всей округе, ну и я при нем глядел за пчелками. А пасека известное дело, всегда на виду, что твой проходной двор, не обойдешь, не объедешь. Вот и забредали к нам людишки на огонек: медку взять, побалакать, новости рассказать. Заходили и эти политические шатуны, случалось – ночевали, народец-то этот был не какой-нибудь воровской, чужого не тронет. Помню, любили картузы на головах носить кожаные, в хромовых сапогах – в опчем, не таки уж бедные. Это я потом узнал, что из государевой казны им подкидывали деньжонок. А тогда думал, что из зажиточных они были. Даже завидовал. А толковали складно, все про чижолую жись хрестьянина, боле – прольята-рията. Хлебом не корми – дай языком помолоть. Я думаю, что к работенке, даже самой пустячной, они были неспособны – тока людей смущать.

– Но ведь они-то и сделали революцию, и теперь сам народ в стране хозяин. Вот и мы здесь работаем общей массой, а раньше – каждый на своей полосе, на своем единоличном покосе. Что ж тут хорошего? – вставил свое Мусатов. – И сорта новые мы выводим для всех людей, а не для какого-нибудь богатея в отдельности. Разве раньше такое было возможно?

– Верно, парень, революцию сделали такие, как они, а сколь народу положили в революцию – это вот кто-нибудь считал? Истинных хрестьян положили, трудящих хрестьян. Что до новых сортов, то и при царе-батюшке было опытное поле, и денежки из казны государевой отпускались. Многие тыщи отпускались.

– Так уж и тыщи? – недоверчиво спрашивал кто-то.

– Именна тыщи. Помнится, Писарев Виктор Евграфович говаривал, что до 18-го году аж полсотни тыщ было отпущено Тулуновскому опытному полю. Потом с 18-го по 21-й выживали, как могли: продавали хрестьянам семена, на то и жили. Но своей селекционной работы не бросали и дело вели по всей строгости и науке. Правда, и вредили им тож немало.

– Кто ж вредил?..

– Колчаковцы вредили, белочехи грабили: то коней отымут, то хлебушко выметут – хорошо хоть сортовое зернецо успевали припрятать. Да и свои бандюги зорили – много всего бывало в те года, ой, много всякого худа.

– Селекционеры-то не походили на голытьбу, как вот вы счас – штанов добрых не на ком нету, сапоги кирзовые носите, – продолжил, помолчав. – Раньше-то на какого ученого любо-дорого было поглядеть. Идет, бывало, хоть тот же Виктор Евграфович Писарев, а ему хрестьяне со всей уважительностью: здрасте, мол, благодетель наш, Виктор Евграфович. И с поклоном ладошку к шапчонке прикладывали в знак уважительности-то. Понимал народ-то, откуда может прийти к нему достаток в семью.

– С поклоном, Писареву? – изумлялся Болоткин. – С чего б это кланяться – вот нужда приспичила.

– Ты, парень, и воопче-то помолчи, када старшие говорят. А ежели приспичило, дак беги в кусты. Ты еще ниче не видел в жизни, а туды же, наперед батьки в пекло. Люди-то друго воспитание имели, нежели счас. Плюнете на кого и мимо пройдете, не заметите. Уважительный ране народ был, становой, правильный.

13
{"b":"545210","o":1}