Вернулся он тоже с болью, но уже во всем теле. К ней примешивался гнилостный запах, он и заставил меня прийти в себя. Не столько сильный, сколько навязчивый. Я лежал на волглой, смердящей тленом соломе, та — на источавших могильный холод каменных плитах. Красноватый, дрожащий свет доходил до меня откуда-то извне, но что стояло за этим «вне», мозг отказывался понимать. Видимое пространство как бы раскалывалось надвое. По одну сторону разделявшей его границы находился я, что происходило по другую, оставалось загадкой. Стоило мне впасть в забытье, как я полз из окружающей темноты к свету, полз и никак не мог доползти. Волны беспамятства накрывали с головой, а откатившись, оставляли меня наедине с тем, что все еще было мною.
В одно из таких просветлений я нашел силы повернуть голову и открыть глаза. За ржавыми прутьями решетки в каменную стену коридора был воткнут коптивший факел. Запах гари в сочетании с миазмами подстилки сводил меня с ума. С трудом подняв руку, я нащупал на затылке запекшуюся кровь. Тюремная камера, ничем иным помещение быть не могло, напоминала пенал метров трех в длину и около полутора в ширину. Встать во весь рост и разогнуться мешал низкий потолок, впрочем, сделать этого я бы и не смог. Судя по саднящему чувству, левая щека была рассечена, в остальном, как казалось, меня не сильно покалечили.
В следующий раз я вернулся в мир, почувствовав укол в плечо. К прутьям решетки прижималось заросшее пегим волосом, скособоченное существо, щерило беззубый рот и тыкало в меня заостренной палкой. Заставило меня сесть. У стены на грязном полу валялась горбушка хлеба и стояла миска, из каких кормят собак. Есть не хотелось, выпив воду, я жестом попросил еще, но горбун лишь помотал кудлатой головой:
— Зачем тебя поить, все равно скоро сдохнешь! — Захлебнулся в одышке. — Как Павел, который апостол. За грехи уготовил ваш Бог вам судьбу, за грехи… — Мелко затрясся, захихикал. — Сначала труп выбросят на потеху черни на Гемониеву террасу, а потом в Тибр, тогда и напьешься…
Грязно выругавшись, тюремщик зашаркал больными ногами по коридору, а я снова впал в забытье. В навалившейся удушливой черноте мне чудился ангельский голос. Я наслаждался его похожими на флейту звуками, они трогали мою израненную душу, несли облегчение:
— Дэн… Дэн… Дэн… — вторя им, звенел колокольчик, и я знал, что ничего лучше никогда не слышал. — Я здесь, я с тобой…
Там, на небесах обетованных, не забыли раба Господа Сергея! Хотелось молиться и плакать, и снова молиться. Что страдания, когда в мире есть Божья благодать!
— Очнись, Дэн, очнись!
Вода стекала по лицу, я растер ее ладонью. Разлепил глаза. Припав к прутьям решетки, ангел поливал мою голову из кувшина.
— Что они с тобой сделали!
Синтия заплакала. В неверном свете факела я с трудом мог рассмотреть ее лицо. Попытался улыбнуться. Губы кровоточили.
— Привет, Синти!
Ее всхлипывания перемежались словами:
— Я не могла, Дэн, я правда не хотела! Теренций сшиб тебя вовремя с ног, иначе…
На этот раз улыбка мне удалась.
— Спасибо ему! Большое, человеческое. Скажи только одно — зачем?..
Она хотела дотянуться до моей руки, я не стал ей помогать.
— Это… это шутка! Дать императору понять, нельзя пренебрегать безопасностью…
Приподнявшись на локте, я привалился спиной к стене.
— Ну, боцман, у тебя и… — скривился от боли, с трудом перевел дух.
В глазах Синтии стояла мука, но меня это не остановило.
— Что-то уж больно просто! Это всё?
— Н-нет… — закусила она губу. — Не совсем. Помнишь, я говорила… закупки оружия… у него бизнес…
Мне было больно, очень больно, но я рассмеялся. И смех этот, должно быть, звучал дико, прокатился по каменному коридору эхом. Губы сами разошлись в улыбке, похожей, наверное, на оскал. Синтия отпрянула. Смотрела на меня с ужасом, прижав к груди руки. Как если бы собралась молиться. За упокой моей души.
— Вот, оказывается, в чем дело! А мне так хотелось Теренцию верить. Как же, как же, народ изнемогает под гнетом, идеалы республики попраны, демократия требует жертв… До боли знакомые слова! Получается, когда их слышишь, жди подвоха. Банальный лоббизм на крови, даже обидно. — Взявшись обеими руками за прутья, подтащил себя к решетке. Прижался к ней лбом. — Ну а ты? Ты ведь знала все с самого начала! Как я раньше не догадался, идея фальшивого заговора принадлежит тебе…
Синтия уже в кровь кусала губы.
— Я… откуда мне было знать, что этим человеком окажешься ты!
— Ну а потом? Когда узнала…
— Потом, Дэн, было поздно!
Я не был к ней добр.
— Но ведь ты колебалась, правда? Просила за меня в храме Весту и сегодня утром, когда стояла у окна… Мне вдруг показалось, что мы с тобой могли бы быть счастливы….
Она уже рыдала в голос.
— …но ты сказала, что вверять жизнь любви могут только безумцы! Почему, Синти, почему?
С ее искусанных губ не слетело ни звука. По щекам еще текли слезы, но она не плакала. Опустившись передо мной на колени, приблизила свое лицо к моему. Глаза в глаза.
— Потому, Дэн, что так устроен мир! Ничего нельзя изменить… — Повторила еле слышно: — Ни-че-го! Самые лучшие побуждения приводят к самым страшным бедам. Цезаря убивали ради свободы, получили гражданскую войну и диктатуру. И так во всем! Такова извращенная природа людей. Впервые увидевшись, мы уже были обречены. Скрываться, бежать? Только официальных доносчиков в Риме десять тысяч, а желающих заработать горсть сребренников не перечесть…
Обвила мою шею руками, прижалась губами к моим разбитым губам. Я гладил ее волосы.
— Не плачь, Синти, я ни о чем не жалею! Единственно, мне не хочется с тобой расставаться.
— Мы и не расстанемся, — шептала она, — даже если ты этого очень захочешь! Я всегда буду жить в твоем мире, ты создашь его для меня. Однажды я приду к тебе и скажу: здравствуй, Дэн, это я! И ты ответишь мне: я так тебя ждал!
17
Не часто меня хлестали по щекам незнакомые женщины, но случалось. Та, что склонилась надо мной в белом халате, выглядела озабоченной. За ее плечом маячила до неприличия вытянувшаяся физиономия Майского. В воздухе витал резкий запах нашатыря. Тишину в гримерной нарушало далекое уханье барабана. Пальцы незнакомки сжали мою кисть.
Я ей улыбнулся. Женщинам вообще надо чаще улыбаться.
— Как дела, док? Надеюсь, вы, с вашей гуманной профессией, будете голосовать за жизнь…
— Слава Богу, очухался! — хрипло произнес Леопольд и провел по костистому лбу ладонью.
Вместо того чтобы ответить на мою улыбку, доктор повернулась к Майскому:
— Ему нельзя на сцену! Я не гарантирую, что потеря сознания не повторится.
Столь беспардонное вторжение в личную жизнь заставило меня вмешаться:
— Позвольте, я вовсе не собираюсь терять то немногое, что у меня осталось!
— Видите, — обрадовался Леопольд, — шутит! Да он в три раза здоровее нас с вами, вместе взятыми…
— Ну, как знаете, под вашу ответственность! Я умываю руки. — И женщина действительно направилась в угол комнаты, где притулился умывальник. Перед тем как уйти, еще раз подошла ко мне и, словно рефери на ринге, проверила зрачки. — Вы в порядке?
— Никогда не чувствовал себя лучше! Простите, доктор, за беспокойство, нет ли у вас с собой таблеток для восстановления утраченных иллюзий? Они мне очень бы не помешали.
В ее больших серых глазах мелькнуло нечто похожее на улыбку, которая, впрочем, не смогла потеснить жалость, с какой смотрят на подобранных на улице щенят.
— Н-ну, Сергей, ты и учудил! — покачал головой Майский, стоило врачу закрыть за собой дверь. — Программа близится к финалу, а у меня на руках бездыханное тело…
Я бросил взгляд на часы на стене и прислушался.
— Что там происходит?
— Заканчивается презентация новых моделей автомобилей, за ней финал конкурса красавиц…
— Кандидаток в палачи, — уточнил я как бы между делом, но Майский даже ухом не повел, продолжал: