Синтия, приподнявшись на локте, рассматривала мое лицо. Заметив, что я не сплю, провела ладонью по щеке, произнесла тихо и, как мне показалось, печально:
— Уже рассвело!
Как будто просила за это прощение. Как будто все, что у нас с ней было, никогда не повторится и от жизни больше нечего ждать. Поднялась с ложа и, ступая по балетному, подошла к маленькому, выходившему в сад окну. Точеная фигурка с прямой спиной и стройными ногами. Замерла, глядя на кусочек бесконечно синего неба. Что хотела она там увидеть? О чем думала?..
Не поворачиваясь ко мне, сказала:
— Помнишь у Софокла: Эрот, покоряешь ты людей — и, покорив, безумишь!
Я протянул к ней руки. Пусть выглянуло солнце, ночь не уходит, пока ее не гонят. Еще только просыпались птицы, зачем же подхлестывать и без того несущееся жеребцом время.
— Иди ко мне!
Она будто не слышала, прошептала:
— Один неверный шаг, как в «Антигоне», и труп лежит на трупе. Любовь?.. Вверять ей жизнь могут лишь безумцы.
Решительно повернулась и, приблизившись к ложу, встала в ногах. Нежная, желанная. Лицо ее, в другое время удивительно красивое, напомнило мне греческую маску. Черты его дышали непреклонностью неумолимого рока.
— Не стоит, Дэн, много требовать от людей! Не их вина, что они лживы и слабы. Христос учил прощать…
— О чем ты? Я ведь ничего не требую, униженно прошу.
Произнес подчеркнуто смиренно в расчете на ее улыбку, но Синтия не улыбнулась, продолжала:
— Жизнь несправедлива. Ты стоишь с протянутой рукой, но у нее нет для тебя подарка…
Потянувшись к ней, я сел на ложе.
— Может, хватит слов.
Она отстранилась и начала натягивать через голову тунику. Ловкими движениями, извиваясь гибким телом. Я любовался ею, но уже знал, что мир изменился, мне стало холодно в нем жить.
Почувствовала это и Синтия, сказала, не глядя на меня, отстраненно:
— Поздно, Дэн, поздно! — Улыбнулась, но как-то вяло, по привычке. — Я приду к тебе ночью…
«Если» не произнесла, но оно прозвучало, встав между нами стеной. И как-то так получилось, что ничего больше сказать друг другу у нас не нашлось.
За занавеской, шумно дыша, уже топтался слуга. Ночь прошла, все, что было, унесли воды Леты. В молчаливом присутствии раба я едва смог затолкать в себя кусок сухой лепешки, запил смешанным с водой вином. Двое других, готовых заняться моим гардеробом и прической, ждали окончания трапезы. Обращаясь, как с куклой, облачили меня в белую, расшитую орнаментом тогу, подстригли и зачесали на лоб волосы. Судя по тому, что я увидел в поднесенном полированного металла диске, ребята были мастерами своего дела. Из зазеркалья тусклым взглядом дохлой рыбы на мир смотрел пресыщенный жизнью патриций, портрет которого можно было помещать в любой из учебников истории Древнего Рима. За спиной на мгновение мелькнуло заплаканное лицо Синтии, но это могло и показаться. Меня уже вели во внутренний дворик учить неспешной плавности движений и манере держать руку с краем тоги на отлете.
В таком товарном виде я и был погружен в закрытые носилки, и носильщики повлекли меня в сопровождении незнакомого слуги к мировой славе. Опустошенный, потерянный, но все еще живой, плыл я по улицам Вечного города. Не знаю, что чувствуют солдаты, бросаясь грудью на амбразуру, я не чувствовал ничего. Мысли шли медленные, тягучие, да и не мысли вовсе, а оставшиеся от прожитой жизни воспоминания. Люди часто смотрят на умерших как бы свысока — сами-то не в могиле, — не понимают простой вещи, что ничем от покинувших этот мир не отличаются, разве что скудно отпущенным временем. Хорошо бы, думал я, раскачиваясь словно на волнах, чтобы человеку не предъявляли счет за то, чего он не совершил, хотя за этим послан был в жизнь. Мог бы успеть, а не успел или не захотел. Тогда о пустоте тянущихся через годы дней можно было бы не печалиться, прожил, и ладно…
Монотонность движения убаюкивала, и я начал дремать, как вдруг носилки стали, и кто-то бесцеремонный откинул в сторону полог. В глаза ударил солнечный свет. Словно моллюска из раковины, меня извлекли из убежища и поставили на землю. Передо мной громоздким кубом поднималось в небо здание курии. Сложенное из красного кирпича, оно имело по фасаду портик, в глубине которого на верхней площадке широкой лестницы стоял Теренций.
Я помедлил, как бы невзначай оглянулся. Цепочка солдат за моей спиной теснила толпу зевак щитами. Сенатор делал мне знаки рукой, приглашая подниматься. Ничего иного не оставалось, и я начал восхождение. Не спеша, степенно, поддерживая край тоги. Ступеней было всего ничего, но всходил я по ним целую вечность, пока дорогу не преградили два рослых легионера. Шагнув ко мне, они тут же в испуге отпрянули и, если были бы христианами, наверняка бы перекрестились. Но служба есть служба, и, совладав с собой, охранники принялись тщательным образом меня обыскивать. Теренций наблюдал за процедурой с усмешкой. Какие-то почтенного вида люди пытались с ним заговорить, но он упорно смотрел на меня, и сенаторы поневоле обращали взоры в мою сторону. Написанное на их вытянувшихся лицах изумление перешло в ропот, но Теренций уже принимал меня из рук легионеров и уводил под своды боковой колоннады. Заслонив массивным телом от любопытных, сунул быстрым движением мне в руку ножны. Проявляя заботу, поправил складку тоги так, чтобы кинжал не был заметен.
Я огляделся по сторонам. Большой зал напоминал театральный, с расположенными по его длинным сторонам ярусами кресел. На мозаичном полу лежали квадраты солнечного света. В нишах дальней от меня противоположной стены замерли мраморные изваяния богов во главе с позаимствованной у греков статуей богини Победы. Перед ними на возвышении стоял трон императора.
Сенаторы между тем уже рассаживались по своим местам, как вдруг разом встали. У распахнутых входных дверей произошло движение, и в курию вступил невысокий, в пурпурном плаще мужчина. Плотно сбитый, с ногами кавалериста и массивной челюстью, он напомнил мне английского бульдога. Его сопровождали восемь легионеров без щитов, но в шлемах и с мечами у пояса.
Стоявший рядом Теренций сжал мое плечо. Дождавшись, когда свита Домицила войдет в зал, он выступил вперед и громко произнес:
— Великий император!
Бульдог в человеческом исполнении обернулся, и я увидел его маленькие настороженные глазки. На долю секунды в них мелькнул страх. Три охранника тут же выступили вперед, образовав перед ним стену. Луч солнца из окна под потолком блеснул на их обнаженных мечах.
— А, это ты, Теренций! — произнес Домицил с облегчением, близоруко щурясь. Его сварливый, дребезжащий голос резко контрастировал с грубой внешностью солдафона.
— Позволь, великий император, — продолжал сенатор торжественно, — представить тебе твоего старого знакомого!
И, вытащив из-под колоннады, Теренций поволок меня к группке людей в центре зала, поставил перед Домицилом. Тот пристально вглядывался в мое лицо. В наступившей в курии тишине было слышно, как он прошептал:
— О боги, я сам подносил факел к погребальному костру!
Лицо императора стало белее мелованной бумаги, я видел, как затряслась его сжимавшая пряжку плаща рука. Какое-то время он стоял, пораженный громом, хватал открытым ртом воздух. Потом, неверно держась на обутых в военные калиги ногах, раздвинул в стороны сомкнувшихся плечами легионеров и сделал шаг ко мне. Остановился в метре.
— Клянусь Юпитером, я возложил венок на твое безжизненное тело! А бои гладиаторов?! Я устроил их в твою честь…
Словно намереваясь обнять меня, Домицил откинул в сторону полу пурпурного плаща. Я смотрел на него с ужасом, как если бы не он, а я увидел ожившего покойника. В памяти всплыли слова: идущие на смерть приветствуют тебя! Пальцы левой руки срослись с шероховатой кожей ножен, правой — сомкнулись на рукоятке кинжала. Выхватив его, я занес руку для удара… клинка не было! Я сжимал эфес несуществующего оружия. Рука продолжила движение к груди императора, и в ту же долю секунды на меня обрушилась чернота. Последнее, что я смог еще почувствовать, была дикая боль в виске. Наложившись в угасающем сознании на удивление, она стала с ним чем-то единым. Мир перестал существовать, растворился без остатка в небытии…