ГОМОСЕКСУАЛЬНОСТЬ
— Большинство ваших рассказов словно сочатся гомосексуальностью…
— А вы бы хотели, чтобы они ею не сочились? Дело не в том, что я хотел бы ее скрыть, и не в том, что я хотел бы высокомерно ее демонстрировать. Но это элементарное проявление чистосердечия. Как бы вы хотели говорить о фотографии, не говоря о желании? Если бы я утаивал свое желание, если бы я лишал его присущего ему вида, если бы я оставил его неопределенным, неясным, как более или менее искусно делают другие, у меня было бы ощущение, что я лишаю свои рассказы присущей им силы, что они становятся подлыми, трусливыми, невыразительными. Дело даже не в мужестве и не в храбрости (я не борюсь и не ратую), это исходит лишь от стремления к истинности текста. Я не смогу объяснить это проще: снимок, образ — это существо, сама суть желания, и, лишив этот образ сексуальности, мы сведем его к одной теории…
ДИФРАКЦИЯ
Т. рассказывает мне, что, когда он позировал для Б.Ф.[14], работающего с «Хассельбладом», то чувствовал на себе гораздо менее стесняющий взгляд фотографа, и происходило это из-за дифракции, присущей камере 6x6: фотограф все время смотрит вниз, он склоняется над фотоаппаратом в позе, которая свойственна скорее сосредоточенному состоянию, задумчивости (и даже молитве), его взгляд во время игры зеркал вначале отскакивает от них и только потом направляется к самой модели; хищную охоту, целенаправленную грубость 24x36 заменяет некий вид преклонения. Т. сравнивает этот взгляд с другим, точно так же преломленным, заигрывающим взглядом, к примеру, в метро, когда взгляд отражается в стеклах вагона. Действуя через отражение, он утрачивает грубость и становится безнаказанным («Простите? Но я вовсе на вас не смотрел! Вы воображаете невесть что. Я смотрел в никуда…»), но, главное, сообщническим, извращенным: этот взгляд, которым мы обмениваемся лишь косвенно, посредством отражения, не заметит никто, кроме нас, и это согласие наших взглядов составляет наш общий секрет, зыбкий мираж, который скоро развеется, и мы выходим из вагона каждый сам по себе, на этот раз уже не обмениваясь ни единым взглядом, словно ничего и не происходило, словно мы даже друг друга не видели…
КОЛЬЦА
Я снова думаю об игре, в которую часто играют на ярмарках. Заключается она в том, чтобы недорого приобрести большие изысканные деревянные кольца или же тоненькие серсо, которые нужно поочередно кидать к прилавку с блестящими дешевыми предметами, лампами, кинжалами, фарфоровыми неграми и леопардами, стоящими на квадратных подставках, судя по всему, с неровными краями и совпадающими с диаметром кольца размерами; кажется, именно эти подставки и мешают кольцам соскользнуть. Это предательская игра: истраченная сумма невелика, а освещенные предметы издалека кажутся особо заманчивыми; игра кажется очень легкой: достаточно обладать хотя бы минимальной сноровкой, и можно поклясться, что стоит протянуть руку, и кольцо попадет в цель. Только вот выигрыш никогда не уносишь с собой, так как кольцо попадает на саму вещь, но застревает потом на подставке и вниз, к ее основанию, не скатывается.
Не знаю, почему в самом начале своих размышлений, еще не имея на то никаких оснований, я хочу объединить два непреодолимых влечения: игру в кольца и фотографию. Не имеет ли эта игра, все ее движения общего с фотографированием? Мы страстно стремимся к какому-либо предмету, ставка при этом просто смехотворна, мы промахиваемся или же попадаем в самую точку, кольцо сползает вниз, и мы ничего не получаем. В черновике я написал сначала: «годы скользят, и ничего мы не получаем», и мне не хотелось исправлять эту фразу…
ПРЕДНАМЕРЕНИЕ
Вчера во второй половине дня, когда я был в бюро на работе, в первый раз за два года, в течение которых мы иногда мельком друг друга видели, ко мне обратился юноша, служащий коридорным: он говорил тихо, решительно и одновременно застенчиво, и так, словно в то же самое время исход нашего разговора был ему совершенно безразличен, он немного покраснел, сказал, что хотел бы меня сфотографировать, он уже нашел место, которое бы подошло, место, которое он характеризует многими прилагательными, в том числе «облупившийся», он описывает, какой там свет, произносит слово «освещение», говорит, что освещение там рассеянное, речь идет о каком-то здании, которое скоро снесут. Он хочет снять портрет в студии и потом смонтировать его с помощью наложения или коллажа, я в точности не знаю, с видом этого полуразрушенного дома. Он уточняет, в какую одежду он бы хотел, чтобы я был одет, и говорит: «Больше всего из ваших вещей мне нравится черная кожаная куртка и серые брюки», а затем добавляет: «Еще мне нравится, когда вы такой бледный, как сегодня, и ваш замкнутый вид»… Подобные детали его просьбы меня изумляют: я спешу согласиться и, чтобы не показывать изумления, делаю вид, что тороплюсь, распечатывая какой-то конверт. Получается, что юноша, невзначай встречавшийся мне в коридорах, все время внимательно за мною наблюдал…
ФОТОСЕССИЯ
Фотограф Д.С., с которым я едва знаком, однако последняя выставка которого мне понравилась, попросил меня позировать ему для портрета. Однажды он назначает мне утреннюю встречу возле Марсова Поля в квартире, которая ему не принадлежит. Является с опозданием, в руке — сумка с фотоаппаратом. Я жду его возле дверей. Он говорит: «Мы все сделаем за полчаса, так что можем выпить кофе». В кафе он продолжает: «Я сделаю ваш портрет, но прежде хочу, чтобы вы кое в чем поклялись. У меня особый метод работать над портретом, он очень прост, но должен остаться в тайне. Прошу вас никогда о нем не рассказывать».
Мы поднимаемся, и он достает из сумки черное атласное покрывало, разворачивает его и приклеивает к стене, на которую падает свет, скотчем. Он просит меня расположиться на импровизированном черном и жестком «диване» в одежде, которую я отказываюсь менять. Он пытается убрать с моего лба волосы, но я не соглашаюсь, внезапно я оказываюсь в черном атласном покрывале, будто завернутый в черный саван, становлюсь похож на каменную фигуру с надгробия, в глазах которой читается отвращение. Сверху на меня падает свет из большого окна, выходящего на Эйфелеву башню, и внезапно вольный простор, слишком серое и яркое освещение вызывают непрерывный поток слез, они текут по моему лицу, но я не двигаюсь и не издаю ни звука. Мне кажется, что свет проникает через глаза и моет, вымывает, насильно попав внутрь, святилище и тайники, привыкшие к мраку. Фотограф вертится вокруг меня, склоняется надо мной, он не произносит ни слова. Я больше не контролирую выражение своего лица, оно больше мне не принадлежит. Я произношу: «Я словно истязаемый пыткой ребенок». Я чувствую себя в этом положении еще хуже, чем у дантиста, когда я лежу, откинув голову, лампы сверху нацелены прямо в мои глаза, а во рту, пихая язык, ворочаются всякие железяки. Мне словно пытаются отрезать голову с помощь похожей на лезвие полоски тени и предъявить ее после, словно Саломее, однако не на золотом подносе, а на неком фотографическом снимке. Мои руки должны безвольно в изнеможении сплетаться, ломаясь в запястьях, чтобы быть похожими на руки покойника или воскового манекена.
В какой-то момент фотограф смотрит на часы и говорит: «Готово, полчаса прошло». Интервенция завершилась. Я поднимаюсь, изнуренный и потерянный, как после долгой физической нагрузки, опустошенный и полный ненависти к фотографу. Я спрашиваю, где находится душ, я хочу смыть с себя эту фотосессию, вновь опустить забрало моих волос. Я говорю фотографу, что, если однажды буду должен написать о нем статью, то напишу ее в виде подробного отчета.
Когда я рассказываю Т., как прошла фотосессия, он укоряет меня, говорит, что я позволил поставить себя в столь уязвимое положение и расплакался из-за едва знакомого человека; однако же, если бы тот был более-менее близким знакомым и хотел, чтобы я оказался в подобной ситуации, то я бы, конечно же, отказался. Что же касается снимков, отпечатанных после фотосессии, то они совершенно мне чужды, это какие-то маски, демонстрирующие всего лишь определенные морфологические признаки.