Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

А тогда, лёжа на горячей русской печи, я прислушивался к звону тарелок на кухне. Нежился, тянул последние минуты: так не хотелось вылезать из нагретой берлоги. Мать всё чаще поглядывала на ходики. Вот сейчас затянет свое жалобно–тягучее:

— Гена, сыночек, вставай…

Она сочувствовала мне, не хотела будить, но железная гирька — «еловая шишка», подвешенная на цепочке, опускалась всё ниже, раскачивая маятник. Настороженные глаза кота, накрашенного на стенке часов, без устали, в такт маятника, бегали в стороны. Часовая стрелка проехала цифру «7». Зарываюсь под полушубок, но тот ползёт с меня, и рука матери легонько толкает в бок.

— Гена, сыночек, вставай…

Я нехотя сползал с печи, собирался в школу.

Моё детство представлялось матери беззаботным, радостным, счастливым. Пока я тянул резину с одеванием и умыванием, она выговаривала мне:

— Опять опоздаешь! Нина Ивановна вчера встретилась, пожаловалась… То ручки, говорит, нет у него, то циркуля, то линейки… Ты их ешь, что ли? Я тебе, где напасусь? У отца зарплата лесниковская, сам знаешь, копейки. На вас всё тратим… А вы всё чем–то недовольны. А что ещё нужно? Посмотрел бы, как я росла! Вспомнить тошно. А вам сейчас о куске хлеба думать не надо, еды в доме полно. В тепле, в сытости живёте. Валенки отец тебе недавно подшил, катайся теперь на них, сносу не будет! Носки, варежки связала из овечьей шерсти с ниткой пуховой, руки, ноги не замёрзнут. Шапку кроличью по знакомству в «Райпотребсоюзе» достали, полупальто новое к школе справили. Что? Рукава длинные? Так, на вырост купили, года через два–три подрастёшь — в самый раз будет. Сумка, книжки, тетрадки — всё есть! Учись, не ленись. Да отцу, матери спасибо скажи!

Когда моей будущей матери Фенечке Даниленко исполнилось семь годков, её старшая сестра Прасковья, по мужу Лабецкая, забрала девчушку к себе, в соседнюю деревню, нянчить ребёнка, кухарничать, убираться по дому. И то было спасением от голода в многодетной семье коммуниста Фёдора Даниленко, убитого бандитами–кулаками. Маленькая Феня таскала на худых ручонках упитанного бутуза — двухлетнего сынишку зажиточного Петра Лабецкого. Ворочала ухватами чугуны с борщами и кашами. До желтизны драла веником–голиком ступени крыльца и половицы в горнице. Крашеные полы в крестьянских избах того времени — недоступная роскошь. Возвратясь в потёмках с поля, усталая и злая Прасковья частенько таскала младшенькую сестрицу за волосёнки. Вымещала на ней ругань и дрязги с мужем Петром, горечь, обиды, безысходность нелегкой крестьянской жизни. В апреле, шлёпая босыми, заляпанными грязью, красными ногами, по первым проталинам, убежала Феня домой, в свою таёжную Казанку. Закалённая невзгодами, каждодневной физической нагрузкой моя мать Фаина Федоровна прожила долгую жизнь. Ища сочувствия, внимания, жалости к себе в старческие годы, нередко жаловалась на здоровье:

— Сердечница я, сердце у меня больное, два инфаркта перенесла… Никудышное у меня сердце…

— Мам, тебе восемьдесят восемь лет! В твои ли годы жаловаться на здоровье? Не с Иванова, который всё голышом бегал да меньше твоего прожил, а с тебя людям пример брать надо! Врач Малахов о твоих рецептах долголетия в книгах по здоровью писать должен!

Мать обижалась, переходила на крик:

— А я говорю, больная я, сердечница! Порок сердца у меня!

— Да не больная ты! Восемьдесят восемь лет! Мне ни за что столько не прожить! У меня уже две операции на кишечнике, а мне пятьдесят пять! Камень из мочеточника еле выбил… Плеврит перенёс, нефрозо–нефрит. Руки, рёбра ломал. Ты всё жалуешься на сердце, а сама почти девяноста лет живёшь…

— Ну, спасибо, сынок, пожалел мать, посочувствовал…

Не пожалел я, не посочувствовал. Приласкать надо было мать, погладить по седым волосам, поддакнуть, что сердечница. Я же, напротив, сам искал сочувствия к своим болячкам. Злился в душе, что по фигу ей, сколько я проживу. Она ушла в мир иной на восемьдесят девятом году жизни. Похоронена в Пензе.

В ожидании завтрака я сидел за столом, клевал носом, не испытывая ни малейшего желания выходить на мороз, тащиться в школу. Сестры Галька, Алка и Валька сопели в кроватях. Отец, поскрипывая снегом, ходил, управляясь, по двору. Мать звякала посудой на кухне. И до того дня, когда моя сестра Валентина продала родительский дом, расфукала вырученные за него деньги и вытурила мать на жительство к сестре Алле в Пензу, было еще долгих сорок пять лет — целая вечность. Заглянуть так далеко в будущее моё детское воображение не позволяло. Мысли о том, что когда–нибудь могу лишиться матери, и в голову не приходили. Представить своё существование без неё я просто не мог.

В кухне пахло оладьями, блинами, пышками, пирогами, лепёшками. Жареной картошкой, солёными груздями и огурцами. Щами. Кипячёным молоком. Распаренной в киселе клубникой. Квашеной капустой. Опалённой в печи тушкой рябчика. Сладкими пресными пряниками, вырубленными стаканом из раскатанного теста, потыканными вилкой. Чаем, заваренным душничкой. На сковороде шкварчали котлеты, сало.

Сколько мать всего нам готовила! Да разве кто из нас оценил её вставания ни свет, ни заря, её желание порадовать нас стряпнёй?! Хлопоты её на кухне воспринимались как должное.

Мы, дети, садились поутру за стол, капризничали, ковырялись ложками в тарелках, нехотя ели. Нам хотелось чего–нибудь магазинного. Консервов, конфет, компотов и джемов баночных, колбасы, халвы. При мизерной получке отца родители не могли купить в магазине эти продукты. А там стояли красивые банки с непонятной надписью «СНАТКА», с каким–то чудищем, нарисованным на этикетке. Загадочные, засиженные мухами пирамиды консервных банок. Никто из деревенских жителей их не брал. «СНАТКА» годами ржавела на полках сельмага. Спустя годы узнал я, что в банках тех были знаменитые деликатесы — камчатские крабы.

При тусклом свете коптящей керосинки я макал блины в сметану, запивал чаем, отодвигал от себя тарелки с разной едой. Мать сердилась, придвигала их обратно.

— Доходяга, ешь, говорю! Не будешь? Ну, и пошёл из–за стола! Сам не знаешь, что хочешь. Или забыл, что мы на проходной ели?

Я нахлобучивал кроличью шапку, похожую на драную кошку, запахивался в полупальто с модным названием «москвичка». Надевал толстые вязаные рукавицы и вешал на себя брезентовую сумку с болтающейся на шнурке чернильницей — «непроливашкой». От этой «непроливашки» и сумка, и руки, и тетради были всегда замараны чернилами.

Отцовская брезентовая сумка, выданная ему в лесхозе, служила мне не только для школьных принадлежностей. Она заменяла салазки. После школы, дурачась, мы падали на свои сумки и скользили на них с горы вниз к реке, к мосту. Иногда всей ватагой валили навзничь толстую губастую и грудастую деваху — пятиклассницу Нюрку. С хохотом падали на неё и съезжали на девке с горы как на санях. Ей было восемнадцать лет, она жила в Канабишке. Однажды утром учитель истории Петр Иванович Захаров спросил, удивлённо глянув из–под очков на пустое место за партой:

— Где Нюра?

Класс дружно ответил:

— Она замуж вышла!

Вообще, в нашем седьмом классе было еще несколько переростков: калмыки Петька и Васька Ильцерановы, Колька Славных и Толька Корсуков. Не удивительно, что сразу после окончания семилетки первых троих призвали на военную службу в армию. А Тольку Корсукова посадили в тюрьму. За изнасилование. И не случайно. В классе он отличался повышенной эротоманией, нездоровой сексуальностью, развязностью и наглостью распутника–извращенца. Корсуков сидел рядом с гундосой пампушкой Катькой Наумовой по прозвищу Мышка. Сексуально–озабоченный маньяк донимал соседку по парте откровенно вульгарными приставаниями.

Майским утром, тёплым и солнечным, под запахи цветущей черёмухи и в новой атласной рубахе стального цвета я шёл в школу сдавать экзамен. В то время экзамены сдавались ежегодно, начиная с четвертого по седьмой и в десятом классе. Вокруг села яркими коврами расстилались поляны лугов, благоухая донником, лабазником, Иван–чаем, медуницей. Белели ромашками, алели огоньками, синели незабудками, пестрели множеством других, неизвестных мне прелестных сибирских цветов и трав.

36
{"b":"544174","o":1}