— Может, — согласился мистер Питерсон и снова погрузился в молчание. — Ты прав, — после паузы сказал он, — пока что моя жизнь терпима. И через полгода будет терпима… И даже через год. Этого я не знаю. Зато знаю другое. Рано или поздно чаша весов качнется. Рано или поздно жизнь превратится для меня в муку. Но к тому времени у меня уже ни на что не будет сил. Буду валяться в каком-нибудь хосписе, немой и лежачий. Неспособный положить этому конец. Вот что мне невыносимо.
— А что, если все будет по-другому? — спросил я почти шепотом.
— Не будет по-другому. В том-то и дело.
— Я мог бы за вами ухаживать.
— Нет, не мог бы.
— Нет, мог бы! Я…
— Алекс, нет! Это был бы ад, и для тебя, и для меня. Никто не будет за мной «ухаживать» — в том смысле, как ты это понимаешь.
— Но я же сам хочу! Я все обдумал. Школу я уже закончу… В крайнем случае пропущу год…
— Перестань. Поверь, парень, я знаю, о чем говорю. Это не выход.
Мне пришлось сделать еще пару дыхательных упражнений. Я не хотел, чтобы у меня дрожал голос.
— Ну как мне вас переубедить? — спросил я.
— Никак.
В его голосе звучала сталь. Я понял, что тема закрыта.
— Ладно, я пошел, — сказал я. — Мне надо обо всем подумать. Завтра опять приду, а потом не знаю когда: мама хочет, чтобы с понедельника я ходил в школу.
— Правильно. В школу надо ходить.
— Я смогу забегать по вечерам.
Мистер Питерсон открыл было рот, явно собираясь сказать, что не нужно, но через секунду в лице у него что-то изменилось, и он просто кивнул.
На следующее утро я решил зайти к Элли — сказать спасибо за то, что вступилась за меня перед мистером Питерсоном. Честно говоря, это был всего лишь предлог. После той поездки мы с ней не виделись, а я и в самом деле считал, что должен ее поблагодарить. Но главная причина заключалась в том, что мне требовалось с кем-нибудь поговорить, а выбор собеседников у меня был невелик. Некоторые вещи трудно обдумывать в одиночку. Иногда приходится что-то проговаривать вслух, чтобы мысль оформилась. Я не ждал от Элли способности поддержать содержательный диалог, но надеялся, что хотя бы услышу себя. Мне казалось, что это необходимо, — слишком уж туманной и нелогичной была терзавшая мое сознание идея.
В общем, примерно в полдвенадцатого я поднялся по железной пожарной лестнице, которая вела к черному ходу квартиры, и постучал в дверь. Мне казалось, что час для визита в воскресный день не слишком ранний, но должен признаться, что я плохо представлял себе, что в этом смысле прилично, а что — не очень. Сам я и в будни, и по выходным вставал в полседьмого — мы с мамой оба жаворонки. О том, во сколько у нормальных людей начинается воскресенье, я мог лишь смутно догадываться, но решил, что укладываюсь в рамки приличий, пусть и на самой грани. Тем не менее стучать пришлось дважды, прежде чем Элли открыла дверь. Глянув на нее, я вспомнил присловье: «Поднять подняли, а разбудить не разбудили». На ней была черная футболка и шорты, похожие на мужские трусы. Взъерошенные волосы и чуть припухшее лицо свидетельствовали о том, что умыться она явно не успела. Она уставилась на меня глазами злобного панды в кругах размазавшейся туши, и я понял, что мне не рады.
— Вудс, ты охренел? — прохрипела Элли. — Ты хоть знаешь, который час?
Я машинально посмотрел на часы, но быстро сообразил, что вопрос риторический.
— Я думал, ты уже встала, — извиняющимся тоном произнес я.
— В воскресенье?
— Прости.
— Чего тебе?
— Ничего. Я собирался в больницу и…
— Я тебя не повезу. Я без машины. Такой головастик, как ты, мог бы догадаться: если машину взяла твоя мать, значит, у меня ее нет.
— Про машину я знаю. Но дело не в этом. Я на автобусе. Просто, понимаешь, я сначала хотел…
— Вудс, не тяни резину! Я тут с тобой всю задницу отморожу!
— Да, извини. Пожалуй, я попозже зайду…
— Раз уж приперся, заходи.
— Нет-нет, я не хотел тебя будить…
Но Элли уже развернулась и направилась через кухню в гостиную.
— Ты меня уже разбудил, кретин. Так что давай, колись, зачем приперся. И дверь закрой, пока я не околела. Там, небось, минус тридцать.
На дворе стоял ноябрь. По моим прикидкам, температура на улице была градусов восемь-девять — плюс, а не минус. Но я решил оставить результат своих наблюдений при себе, вошел, закрыл дверь и снял ботинки.
С тех пор, как Элли переехала, я несколько раз бывал у нее дома, но всегда приходил вместе с мамой и по другим поводам. Возможно, поэтому я заозирался, будто попал сюда впервые. Мебель осталась прежней, но изменилась, и очень заметно, сама атмосфера. Интерьер словно перенял черты хозяйки: вокруг было чисто, но темновато. Я отметил плотно задернутые шторы, переполненную бельевую корзину и развешанные на батареях трусы и лифчики. Элли поспешила объяснить, что они не служат постоянным элементом декора, а сушатся «после стирки». Но, как нетрудно догадаться, на гостя такие детали действуют угнетающе. Куда ни глянешь, повсюду натыкаешься на предметы дамского туалета.
Комната-пенал превратилась в своего рода гардеробную, хотя с учетом габаритов это наименование следовало считать преувеличением. Назвать ее чуланом для обуви было бы куда ближе к истине.
— А я жил там целый год, — признался я, когда мы уселись в гостиной в окружении пустых упаковок от компакт-дисков и немытых чашек.
— Где? — не поняла Элли.
— В комнате-пенале. — Я кивнул на дверь гардеробной.
— В шкафу, что ли?
— Там раньше был кабинет, — объяснил я. — А потом, когда мы с мамой тут жили, я устроил себе в нем спальню.
— Вудс, жесть! Это же реально шкаф!
— Ну, мне было всего одиннадцать лет, так что я помещался. Маме эта идея не нравилась, но выбирать не приходилось. В школу я тогда не ходил и безвылазно сидел дома. Из-за припадков.
— Н-да. Житуха у тебя — хоть кино снимай. Не хочешь написать биографию? На бестселлер потянет.
— Автобиографию, — уточнил я.
— Чего?..
— Можно написать биографию кого-то другого. А когда пишешь про свою жизнь, это автобиография.
— Ну ты зануда. Тебе чего-нибудь плеснуть?
— У тебя есть диетическая кола?
— Есть какая-то в холодильнике, не знаю, диетическая или нет. А тебе не все равно?
— Она с сахаром?
— Естественно.
— Тогда не надо. Я схожу вниз за диетической. От колы с сахаром я дурею.
— Куда уж больше-то?
Я не нашелся с ответом и молча отправился в кладовку на первом этаже за колой без сахара.
Когда я вернулся, Элли по-прежнему сидела в футболке и спальных шортах, но успела расчистить место на столе и выключила звук у телевизора, по которому шло дурацкое музыкальное шоу: женщины извивались, а мужики хватали себя за яйца или принимали позы каратистов. Элли на них не смотрела. Насколько я успел ее узнать, ей не могло нравиться представление, рассчитанное на орангутангов. Просто она была из тех, кому нужно, чтобы телевизор работал постоянно, а что там показывают, без разницы. Наверное, поэтому она выключила только звук, оставив картинку. Телевизор, хоть и онемевший, отвлекал меня не меньше отовсюду лезущих в глаза лифчиков, и завести разговор, ради которого я пришел, оказалось труднее, чем я думал. Пришлось тянуть время, болтая ни о чем.
— А ты знаешь, — начал я, — что в двухлитровой бутылке колы семьдесят пять ложек сахара?
Элли посмотрела на меня так, словно я только что признался, что у меня на ногах перепонки.
— Представляешь, — уточнил я, — столько же, сколько в шоколадном торте диаметром восемь дюймов!
— Гениально, Вудс. Как же я раньше жила и не знала?
— Я просто поддерживаю беседу, — объяснил я.
— Фигово у тебя получается, — хмыкнула Элли. — Ладно, брось. Как там твой друг? Все психует?
Иногда Элли удивляла меня своей проницательностью.
Минут десять я рассказывал, что мистер Питерсон не «психует» в обычном смысле слова, просто у него суицидальное настроение, поэтому его отправили в психушку под усиленный надзор и не выпустят, пока он не передумает накладывать на себя руки.