Я прервался.
— А при желтухе действительно желтеют?
— Ну да, иначе почему бы ее так называли? Английское слово «желтуха» происходит от французского корня.
— Ого, вы знаете французский?
— Немного. Буквально несколько слов.
— После Вьетнама? Он, кажется, был французским?
— Алекс, читай дальше! Скоро придут тебя выпроваживать, а мы еще первую страницу не осилили.
Я кивнул и продолжил:
«Каждое утро они делали обход — трое серьезных энергичных мужчин. Твердо сжатые губы выражали уверенность, которой явно недоставало их глазам. Врачей сопровождала такая же серьезная и энергичная сестра Даккит, как и другие палатные сестры, недолюбливавшая Йоссариана. Доктора просматривали висящий на спинке кровати температурный лист и нетерпеливо расспрашивали Йоссариана о болях в печени. Казалось, их раздражало, что изо дня в день он отвечал одно и то же.
„И по-прежнему не было стула?“ — допытывался медицинский полковник»…[8]
Мистер Питерсон замахал руками.
— Алекс, прекрати изображать американский акцент!
Я поставил палец на строчку, чтобы не потерять нужное место.
— Было бы странно, если бы американцы разговаривали на британском английском.
— Лучше так, чем на исковерканном американском!
— А мне казалось, у меня получается…
— Тебе казалось. Во всяком случае, в Алабаме тебя бы вмиг раскусили.
— Уф.
— Читай нормальным голосом. И погромче, а то бормочешь себе под нос.
— Я не хотел беспокоить соседей, — объяснил я.
— Моих соседей хрен обеспокоишь, — откликнулся мистер Питерсон, даже не потрудившись перейти на шепот. — Ничего, пусть послушают хорошую книгу, вреда не будет.
Пожалуй, я бы с ним согласился. В палате лежали еще два пациента, но ждать, что они начнут протестовать, не приходилось. Кровать напротив занимал мужчина примерно одних лет с мистером Питерсоном, пребывавший в состоянии кататонического ступора. Я ни разу не видел, чтобы он пошевелился. Каждый день к нему на полчаса заходила женщина — наверное, жена, — но ни ей, ни врачам, ни сестрам не удавалось добиться от него хоть какой-нибудь реакции. Застыв в неподвижной позе, он смотрел в одну точку в районе окна. Кормили его через трубку, мочу отводили при помощи урологического катетера. Как они решали проблему со стулом, не знаю. Рядом с кататоником лежал дряхлый старик, которому я дал бы лет сто пятьдесят. От него мы тоже не слышали ни звука, но только потому, что он дни напролет строчил в блокноте, точнее говоря, в блокнотах. При его скорости он наверняка исписывал по блокноту в день. Откуда он их брал, для меня оставалось загадкой: его никто не навещал. Не иначе, медсестры приносили. Или психиатры. Может, полагали, что графомания имеет целительный эффект.
— «Войну и мир», небось, переписывает, — предположил мистер Питерсон. — Все четыре тома.
Я «Войну и мир» не читал, но шутку понял, поскольку знал, что это невероятно длинная книга. Собственно, тем она и знаменита. «Война и мир» в двенадцать раз длиннее «Бойни номер пять» и в три с лишним раза длиннее «Уловки-22», хотя «Уловка» тоже считается классикой. Мистер Питерсон сказал, что в данный момент это единственное произведение литературы, которое он готов слушать. После нескольких страниц, прекратив экспериментировать с американским акцентом и вернувшись к своему обычному Произношению, я начал понимать, чего добивался мистер Питерсон. В первой главе «Уловки-22» содержатся весьма нелестные отзывы о работе медиков, и читать эти места громким голосом мне было неловко. Мистер Питерсон говорил, что от прозака у него заложило уши, но я подозревал, что дело не только в этом. По-моему, он хотел, чтобы сестра Холлоуэй, которая крутилась в палате, выполняя свои повседневные обязанности, не упустила ни слова.
У меня сложилось впечатление, что он таким образом выражает бунт против заточения в психушку и втягивает в этот бунт меня. Сестра Холлоуэй на провокацию не поддавалась, во всяком случае, поначалу. Она молча делала свое дело, а я продолжал излагать нападки автора на некомпетентных врачей и бездушных медсестер. Но когда дошло до «черномазых», она остановилась и подняла бровь.
«— Вы рехнулись, ребята! — закричал техасец. — Черномазых класть сюда не разрешается. Для черномазых у них специальная палата»…
— Это сатира, — объяснил я, перехватив взгляд сестры.
— Это позиция героя, — уточнил мистер Питерсон.
— Если бы вы разрешили мне читать с американским акцентом, было бы понятнее, — сказал я.
— Мне все равно, сатира это или позиция, — сказала сестра Холлоуэй. — Но не думаю, что подобные вещи позволительно произносить в больничной палате.
— А я думаю, что в больничной палате это звучит особенно уместно, — возразил мистер Питерсон.
— Вы доставляете неудобства другим пациентам, — заявила сестра.
— Кто здесь испытывает неудобства? — спросил мистер Питерсон, кивая на соседей. — Кататоник? Или Граф Толстой?
Кататоник не пошевелился. Граф Толстой знай строчил себе в блокноте.
— Неужели нельзя проявить минимум уважения? — сказала сестра. — Хотя бы читайте потише.
Мистер Питерсон мотнул головой.
— Потише не выйдет. Я от вашего прозака ни хрена не слышу.
— Я передам доктору Бедфорду.
— На что мне ваш доктор Бедфорд? Он что, отменит мне эти долбаные таблетки?
— Если хотите, я могу использовать эвфемизмы, — предложил я. — Например, вместо «черномазых» буду говорить «загорелые», вместо «сукин сын» — «собачий сын», а вместо «пидор» — «гомосек»…
— Да нет там никаких пидоров! — разозлился мистер Питерсон. — Тогда другое время было!
— Это непозволительно в любое время, — изрекла сестра Холлоуэй. — И я настаиваю на соблюдении приличий.
Я продолжил читать «Уловку-22», опуская грубости и ругательства. К счастью, их попадалось мало, так что мистер Питерсон не слишком расстраивался. Возможно, его это даже развлекало. Трудно сказать. Он лежал с закрытыми глазами и молча слушал. Я добрался до конца первой главы, но мистер Питерсон ничего не сказал, так что я глотнул колы и стал читать дальше.
К концу третьей главы я решил, что настал подходящий момент. Мне давно не давал покоя вопрос, к которому мы с мистером Питерсоном не возвращались с того самого дня, когда я присутствовал на обходе доктора Бедфорда. Мы оба старательно избегали говорить на эту тему, не желая нарушать установившееся между нами хрупкое перемирие. Разумеется, я не рвался снова ссориться с мистером Питерсоном, но сейчас, после того как он полчаса слушал меня, закрыв глаза, чтобы дать им отдых, я подумал, что другого шанса может и не представиться.
— Мистер Питерсон, — начал я и тут же спохватился, что не сообразил, как лучше сформулировать вопрос. Мысленно перебрав несколько вариантов, я остановился на самом простом: — А вы заметили, что у вас вроде бы прошла депрессия?
Он резко открыл глаза.
— Не было у меня никакой депрессии! Я уже тебе говорил.
— Да, я помню.
— То, что со мной происходило — и происходит, — не имеет никакого отношения к депрессии. Это ярлык, который на меня навесил этот мудрец психиатр. Лучше бы здравый смысл подключил…
— Я просто подумал… Если бы, к примеру, завтра вас выписали… Вы бы… Ну…
Мистеру Питерсону надоело слушать мое мычание.
— Ну давай уже, не томи!
— Вы все равно хотите умереть? — выдохнул я.
Мистер Питерсон снова закрыл глаза и несколько секунд молчал. А когда заговорил, голос его звучал не то чтобы сердито, но как-то напряженно, будто он одновременно отвечал мне и спорил с самим собой.
— Не хочу я умирать, — сказал он. — Никто не хочет умирать. Но ты же знаешь, что меня ждет. Мое будущее предрешено. И если я в это будущее не хочу, что мне остается?
Мне потребовалось несколько секунд, чтобы успокоить дыхание.
— Но в настоящем все не так плохо, — сказал я. — Есть вещи, которые вас по-прежнему радуют. Например, «Уловка-22». Пятая симфония Шуберта си-бемоль мажор. Ничего ужасного пока не происходит, и время в запасе еще есть. Никто не знает, сколько его. Может, года два или даже три.