Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Заметно стало, как напряглось внимание слушателей. Сеня остановился на минуту и затем продолжал:

— Буржуазия, подменяя понятия, бросая песок в глаза рабочему и крестьянину, утверждала, что коммунисты отрицают всякую мораль. Это ложь! Мы знаем, что коммунистическая мораль существует, коммунистическая нравственность есть! Буржуазная мораль вытекала из велений Бога, но мы хорошо знаем, кому и зачем Бог был нужен, как знаем и то, для чего служила буржуазная мораль! Наша нравственность имеет другой характер, она вполне подчинена интересам классовой борьбы пролетариата! Коммунистическая нравственность — это система, которая служит борьбе трудящихся против всякой эксплуатации! Наша нравственность имеет целевую установку на пользу революции, на борьбу за укрепление и завершение коммунизма: что революции полезно, то нравственно; что ей вредно, то безнравственно…

Сеня замолк, отвернулся от солнца, резавшего светом глаза, повысил голос,

— И с этой единственной правильной классовой точки зрения пролетариата безнравственно все то, что ослабляет нас как борцов, все, что ослабляет нашу волю к строительству нового мира, что мешает нам достигать прямых наших целей! Если беспорядочная половая жизнь, начинающаяся слишком рано, выливающаяся в дикую распущенность, подрывает наши физические и душевные силы, отравляет нашу волю, уводит нас в Собачий переулок, то это безнравственно… И, наоборот, половая сдержанность, товарищеское отношение к любимой женщине — это высший, коммунистический тип половых отношений, это основа нашей половой нравственности, как небо от земли далекой от половой морали гнилого буржуазного общества.

Солнце вздымалось все выше и выше, птичья суматоха в кустах не утихала, легонький ветерок сдувал с взволнованных лиц зной полдня и горечь падавших с губ оратора слов

Никогда еще, кажется, ни одного оратора ни на одном митинге не слушали с таким вниманием у нас в городе, как слушали Королева у свежей могилы Внимание это не ослабевало до самого конца речи, не отвлекалось оно и на чужие чьи-то похороны, совершавшиеся невдалеке. Редко кто успевал перешепнуться с другим коротким замечанием.

Трудно было слушать здесь на могиле, под солнцем, на ветру, относящем части слов, среди далекого мальчишечьего визга, заглушавшего иногда голос Сени Но вся необычность обстановки придавала каждому слову особенную остроту и значительность.

Товарищи, — кончил Сеня, — дорогие товарищи! Не в вашем характере бессильные жалобы, не в нашей природе отчаяние и проклятия — мы живем для борьбы, и если враг наш в нас самих, мы станем бороться с собою! Может быть, сегодняшний день для многих из нас станет той освежающей грозою, без которой не созреет поле, не расцветет новая жизнь! Тогда и эта страшная жертва будет оправдана! Товарищи! Дело настало живым!

Сеня опустил голову и так сошел с могилы. Перед ним расступились. Какая-то растерянность была среди всех потрясение его речью. Нельзя было стряхнуть с плеч упавшие тяжкими глыбами слова.

Наконец кто-то вытолкнул на могилу Боровкова, который должен был говорить от нашей драматической труппы. Он простоял на могиле одну секунду, взглянул в высокое небо, чтобы спрятать от толпы глаза, потом махнул рукою и ушел, не прибавив ни слова.

Никто не усмехнулся, но все как будто поняли и согласились, потому что после этого положительно не дали говорить Анне Рыжинской, но стали безмолвно расходиться.

Тогда-то, раздвигая толпу, отвечая на вопросы одно и то же, прорвался к Королеву приятель Хорохорина — Шульман, дежуривший в больнице. Сеня встретил его тем же вопросом, что и все.

— Ну?

— Пришел в сознание! — ответил тот.

Толпа мгновенно окружила его.

— Ну? Что?

Шульман растерянно развел руками, глотнул слюну, ска зал:

— Признается!

— В чем? — кричали ему.

— Он говорит: «Да, это я убил!»

Все как-то съежились, поникли головами и смолкли И многие непокрытые головы в этот полдень, налившийся зноем, не пекло солнце, и многих не согревал летний день, и во многих не мог отогнать наползавшего откуда-то изнутри острого, как кладбищенский сквозняк, холодка

Глава VII. «ДА, ЭТО Я УБИЛ!»

К утру четвертого дня тот интерес, который сосредоточивался вокруг палаты № 8, где лежал Хорохорин, дошел до своего предела.

Число посетителей палаты возрастало. Больные нервничали. Дежурный врач выходил из себя.

Маленький, веснушчатый Шульман, устроившийся кура тором у Хорохорина, не отходил от него, и врачи мирились, когда он взволнованно говорил:

— Разве можно от него отойти, когда он может каждую минуту очнуться? Он может повторить попытку… Сорвать повязки! Мало ли что!

Доктор Самсонов, дороживший больным больше всего как исключительно хирургическим опытом, вполне соглашался с ним и даже распорядился дежурить вместе с ним сестре.

Нельзя сказать, чтобы Хорохорин находился в полном бессознании. Иногда казалось, что он видит и понимает, что происходит возле него, но проблески сознания были столь кратковременны, что мысль его не успевала ассоциировать настоящее с прошлым: он внимательно оглядывал находившихся возле него, однажды даже улыбнулся Шульману, но едва лишь тот раскрыл рот что-нибудь сказать, как больной вздохнул и снова погрузился в беспамятство.

Как раз в полдень четвертого дня Хорохорин открыл глаза. Было солнечно, горячий свет проникал в щелку шторы и падал прямо на его лицо. От резкого света он опустил веки. Шульман, думая, что и это было одно из мимолетных сознательных движений, неторопливо встал и, отойдя к окну, стал оправлять занавеску. Он задержался там, сожалея, что в этот прекрасный день должен сидеть в духоте больничной палаты, как вдруг совершенно отчетливо услышал, как его назвали по имени.

Он обернулся, не глядя на Хорохорина и ища того, кто его звал. И, убедившись, что он ослышался, взглянул на больного. Тот лежал с открытыми глазами и смотрел на него. Шульман вздрогнул от неожиданности.

— Поди сюда! — отчетливо сказал Хорохорин. — Сядь.

Шульман сел рядом. Голос у Хорохорина изменился, заглох, и Шульман, полагая, что ему трудно говорить, наклонился к нему ближе, чтобы тот мог говорить шепотом.

Он не нашелся что сказать. Хорохорин же продолжал тихо, но в совершенном сознании:

— Послушай, значит, меня отходили?

— Да! Самсонов тебе сделал исключительно остроумную операцию! Выздоровеешь!

— А Вера умерла?

— Ты не волнуйся, не спрашивай, не говори об этом! — остановил тот его.

Хорохорин упрямо и с раздражением оборвал его и повысил голос:

— Если ты отвечать не будешь, так я еще больше раздражаться буду. Говори — умерла?

Вся палата затихла. Больные привстали со своих коек. Прислушившаяся сестра вихрем вылетела из палаты и без стеснения загремела топотом ног по коридору.

Шульман кивнул головой:

— Да, умерла! Хоронят сегодня…

— Ааа!.. — изумился Хорохорин. — Сколько же времени я тут лежу?

— Четвертый день!

— Только-то? Я не хотел ее убить, — добавил он тихо, — это почти нечаянно вышло…

Он закрыл глаза и замолчал. Тут уже Шульман не выдержал и, забывая о своих кураторских обязанностях, спросил:

— Послушай, а это ты… ты это ее убил?

Хорохорин открыл глаза, покосился на него с некоторым удивлением, но ответил с твердостью, исключавшей всякое подозрение в неполном сознании говорившего:

— Да, это я убил!

Шульман вздрогнул и уже ни о чем не спрашивал его больше. В тот же миг явились дежурный врач, сестры. Шульман потолкался возле них и умчался на кладбище с сенсационным известием.

Хорохорин, придя в сознание, тем не менее находился в том состоянии тяжело больного человека, когда, и вполне отдавая себе отчет во всем происходящем, больной остается равнодушным и целиком чувствует только тепло солнца, покойную постель, голод или жажду. Он с оживлением выпил чашку горячего молока, но отозвался с совершеннейшим равнодушием на вопрос врача: «Можете ли вы говорить с посторонними?»

37
{"b":"543667","o":1}