Что-то не так. Какая-то вопиющая несправедливость!
Еще до отъезда на Кавказ ты уже знал Валю. А в тот последний вечер узнал ее — особенно из писем — еще больше. Ты понял, какой это открытый, добрый к людям, сердечный человек. Ты узнал о ней только хорошее и ничего плохого. И тем не менее…
Нет, что-то начали тяжелеть мои легкие мысли.
— Скажи, Володя, как ты отличил от других Валю? Чем?
— Ты бы спросил что-нибудь полегче, — усмехнулся в ответ Владимир.
И но тому, как он усмехнулся, по блуждающей улыбке на его лице я понял, что он в эту минуту тоже думал о Вале.
— Всего скорее, пожалуй, тем, что от других… не отличалась… А лучше бы сказать: не старалась отличиться. Отличиться во что бы то ни стало…
Я подбросил сушняка в костер, белое пламя взвилось высоко вверх, и окружавшие поляну деревья словно бы отступили в глубину леса. Но вот огонь утишился, и деревья снова подошли поближе к костру.
— А еще, может быть, вот чем, — Владимир, прищурившись, глядел на огонь и говорил медленно, с паузами. — Валя, понимаешь ли… как бы это тебе сказать… Валя — русская.
— То есть? — я даже на локте приподнялся.
— Очень просто… Помнишь, еще в школе учили: «Кто русский по сердцу, тот бодро, и смело… бодро и смело…» Как там дальше-то?
— «…И радостно гибнет за правое дело», — досказал я.
— Да, так вот: русский по сердцу. А сколько лишь по паспорту, потому что поют и слушают они чужие, обязательно зарубежные песни, танцуют уж и вовсе одни твисты и шейки, а про одежду и прически и говорить нечего — усердное равнение на Запад. Даже русское порой приходит к нам оттуда. Те же русские сапожки притопали к нам, как известно, из французской столицы… А ведь это только самые наивные люди думают, что не так уж важно во что и как молодежь одевается, какие песни поет и какие танцы танцует. Важно, да еще как важно-то! И между прочим, в первые годы Советской власти мы считали, что это важно…
— Значит, ты за поддевки, поневы, косоворотки?
— А ты мне уж заодно и великодержавный шовинизм пришей: как же это так — русская девушка, видите ли, ему понравилась. А если бы она была украинка или француженка?.. Не волнуйся: я одинаково хорошо отношусь к украинцам и к французам, как, впрочем, и к любой другой нации. И понравиться мне могла и украинка и француженка. Я о другом. О том, что француженки почему-то не рядятся под украинок — точно так же, наверное, и нашим девчонкам не стоит рядиться и петь под кого-то.
Владимир помолчал, а потом, видимо, вспомнил мой вопрос:
— Нет, я не за поддевки… Да и потом, если ты хочешь знать, в разные века русский костюм был разным. Разным, но все-таки русским. Я — за современную одежду. Но я против заграничного обезьянничанья… Ты небось слышал или читал, как некоторые иностранные модельеры ходят по нашим музеям, срисовывают образцы русской одежды, потом, глядишь, трансформируют их в современные — как сейчас принято говорить — ансамбли, и наши модницы опять с ног сбиваются, чтобы заполучить этот последний крик моды… А возьми тот же «Казачок», который сейчас танцует вся Европа. Не удивительно ли, что он вышел в свое европейское турне почему-то не из Москвы или Киева, а опять же из Парижа…
Начали о Вале, а пришли вон куда. Зря, пожалуй, завел я этот разговор. Лежал бы себе на лапнике и глядел на далекую звезду. А то теперь полезло в голову всякое: интересно, а что за птица, в понимании Владимира, твоя Маринка? Да и сам-то ты тоже — не по одному ли паспорту?!
— Ну что же, нам скоро и на место, — Владимир посмотрел на часы и взялся за котелок. — Давай-ка еще побалуемся чайком да и тронемся.
Мы опять пьем крепкий пахучий чай, затем приводим в готовность свои ружья и покидаем нашу уютную поляну.
Владимир первым ныряет под кроны ближних деревьев в кромешную таежную черноту, и минуту-другую я с опаской жду, как он вот-вот врежется в ствол какой-нибудь пихты или кедра. Нет, все тихо. Слышится только постепенно удаляющееся скольжение лыж. И чтобы не потеряться, не отстать, я тоже с разгона ныряю в таежный мрак. Ныряю наугад, как в омут. Но проходит совсем немного времени, и глаза, привыкая к темноте, начинают различать снег, деревья, кусты. На востоке, куда мы идем, похоже, начинает заниматься утренняя заря.
Владимир не торопится, если я отстаю — он сбавляет ход или останавливается совсем, поджидая меня. Изредка на остановках мы обмениваемся жестами и идем дальше. И оттого, что мы не разговариваем, а лишь размахиваем руками, таежная тишина кажется еще более густой и таинственной. Кажется, что за каждым деревом кто-то сторожит тебя, что вот-вот что-то случится, что-то произойдет и разрядит эту напряженную, гнетущую тишину, как удар грома разряжает предгрозовое напряжение.
Тайга все гуще, все непролазней. Мы забрались в сплошной ельник и с большим трудом продираемся сквозь дремучие заросли. Наконец Владимир остановился и поднял руку: все, пришли!
Я оглядываюсь вокруг и за большой разлапистой елью вижу поляну с тремя или четырьмя невысокими деревцами посредине.
Владимир оставляет меня на краю поляны, под густым навесом еловых ветвей, и сам отходит шагов на десять в сторону и там занимает боевую позицию.
Заря разгорается все сильнее. Привыкшие к темноте глаза ясно различают теперь очертания поляны, черные силуэты молодых елочек на ней на фоне постепенно светлеющего неба.
Находясь в постоянном напряжении, я потерял чувство времени и не знаю, сколько прошло — час или десять минут — до того момента, когда наконец томительную тишину нарушил шумный мах могучих крыльев. А вот еще, пока невидимая, только слышимая птица прилетела на токовище, еще…
Я напрягаю зрение и вижу одного глухаря на самой макушке елочки, что росла на поляне, а другого — прямо на снегу. Через какую-то минуту на снег опустился с хорканьем еще глухарь и, словно распаляя себя перед схваткой, начал чертить крылом по снегу. Первый принял вызов и тоже захоркал, заклокотал и, расперив крыло, также угрожающе зачертил им по снегу… Ба! А вон чуть поодаль от этой пары бойцов новая появилась — и точно так же друг перед другом петушатся, хоркают, распускают перья. С каждой минутой на токовище становилось шумней и оживленней.
Неожиданно я услышал песню. Ее запел глухарь на макушке ели, которого я заметил первым. Он весь напрягся, натянулся, и мне хорошо видны были на фоне заревого неба его вскинутая голова и распущенный веером хвост. Строго говоря, никакая это была не песня, а всего лишь свист и щелканье вперемежку с хорканьем и шипением, но столько страсти вкладывал он в свое пение, так самозабвенно заходился, захлебывался в своем восторге перед всем, что видел и чувствовал в эту минуту, что я, слушая его, забыл и зачем пришел сюда и почему в руках у меня ружье.
На снегу, под елкой, между тем бились соперники, показывая где-то притаившейся глухарке свою силу и молодецкую удаль. Хлопали крылья, летели перья. Слышалось воинственное шипение и хорканье, и чем дальше, бой разгорался жарче.
А глухарь на макушке ели все пел и пел свою любовную песню. Надо думать, он считал, что не драчливость, не сила, а вот такая страстная песня должна скорее тронуть сердце подруги…
Видит ли Владимир этого глухаря? А если видит, что он медлит — лучшей цели не найти. Ну, скорей же, скорей!..
Я в мыслях торопил Владимира, потому что самому мне в этого глухаря стрелять почему-то не хотелось, а если я выстрелю по тем петухам, что на снегу, то наверняка промахнусь, но спугну и этого.
Нет, он просто не видит певуна. Его, должно быть, что-то загораживает или та елка из укрытия Владимира не на фоне неба…
Я осторожно просовываю ствол ружья сквозь ветки, для верности кладу на сук и медленно, не торопясь, прицеливаюсь. Торопиться некуда, я все еще жду, что Владимир опередит меня. Заревое небо прояснилось до нежной розовости. И посреди этой нежной ясности на мушке моего ружья — черный трепетный силуэт поющего глухаря…
Я не слышу выстрела, чувствую только толчок приклада в плечо и звон в ушах от оглушительного пушечного эха, покатившегося по таежной чащобе…