Тень от березы стала короче и переместилась на другую сторону родника. Поднимаясь в зенит, солнце припекало все сильнее. Но увлеченный работой Иванеев, казалось, не замечал этого. Лишь устанавливая на мольберте новую картонку, он как бы возвращался к действительности, и тогда пил воду из родника или остужал ею разгоряченное лицо, глядел на высокое солнце и прикидывал, который час. А потом опять словно бы впадал в забытье, опять видел только как бы саму по себе работающую кисть и то, что этой кистью переносилось на картон.
Закончен еще один этюд.
Иванеев отошел от мольберта, взял с куста берестяной ковшик, занес его над родником и… замер, как замирают при виде чуда. Он увидел, как в затененном уголке колодца прямо из-под сруба тихо, едва заметно била тоненькая водяная жилка. У нее и силы-то хватало только на то, чтобы, источая воду, все же быть заметной в такой же воде, все же как-то обозначить себя. Жилка тут же, через какой-нибудь сантиметр и кончалась, бесследно растворяясь. Но за растворившейся каплей из земли выталкивались новые и новые, и та, хоть и совсем малая, протяженность родниковой струи оставалась живой и постоянной. Капля за каплей. Капля по капле — и эту минуту, и час, и день, и год, и сто, а может, и тысячу лет. Капля по капле, а потом приходят люди, пьют, а в колодчике и не убывает…
— Ну, что ж, — после долгого раздумья вслух произнес Иванеев. — Будем считать, что житие этого родничка мы написали, теперь надо за главное приниматься.
Старые русские мастера любили украшать иконы клеймами: в центре картины — крупно лик святого, а по бокам, по верху и по низу доски — миниатюры, на которых изображались главнейшие события его жития от рождения до успения. И нередко миниатюры эти сами по себе были замечательными картинами. Но как бы хороши они ни были — главным оставался все же лик, портрет. Житийные клейма как бы служили художнику своеобразными ступенями постижения образа, были своего рода подступами к главному.
Потому-то, когда Иванеев увидел родниковую струю, ему и подумалось, что все его этюды — не более как клейма, подступы к картине. Прекрасным клеймом может быть и этот живописный, весь в цветах косогор, и эта зеленокосая березка, даже остролистая осока, растущая по краям вытекающего из сруба ручейка. Однако же основным, главным в картине должен быть «лик» самого родника.
Сколько картин карандашом и тушью, акварелью и маслом уже написано и пишется поныне на родниковую «тему»! Она воистину неиссякаема, как и сами родники. В сотнях картин старательно выписаны в первую очередь и больше всего вот эти, ставшие уже обязательными, атрибуты — их по-другому не назовешь — источников: березы и рябины над ними, цветы, чаще всего ромашки, в высокой траве вокруг них. Ну и, конечно, замшелый, полусгнивший, а то и вовсе сгнивший сруб, темный блеск воды в том срубе… А где сам живой родник? Где вот эта пульсирующая струя, которая и делает родник не просто водоемом, а именно источником, родящим воду?.. Не потому ли подобные картины чаще всего и называются: «У родника», «В полдень», «На лесной опушке» или что-нибудь в этом роде. Попробуй припомни картину, которая бы называлась просто «Родник»…
Иванеев убрал в тень березы мольберт и сам вытянулся рядом с ним на сухом, прогретом склоне овражка. Солнечный свет, просеиваясь сквозь негустую крону, рябил в глазах, заставляя их прижмуриваться. Такое нежгучее, ласковое прикосновение солнца было благостным, и губы сами растягивались в улыбку.
Хороший денек сегодня! Чувство подъема, которое Иванеев испытал во время работы, сменилось еще более радостным чувством только что сделанного открытия. По опыту он уже знал, что теперь не сразу, не скоро возьмется за кисть, а будет сначала искать наиболее точное решение будущей картины. И всего-то скорее — поиски эти будут мучительными. А все равно ощущение радости не проходило: теперь он знает, что надо делать, и не беда, если не сразу найдет, как лучше сделать. Когда мучаешься над этим как — это же сладкие мучения. А вот когда для тебя совсем неведомо пока еще не родившееся что — ты хоть и живешь спокойно, не зная никаких мучений, а только что толку в этой спокойной жизни…
Солнце шло на полдни, воздух даже здесь, на лесной опушке, все больше накалялся, и Иванеева начало размаривать. Он то приоткрывал глаза, то снова прижмуривал. Вспомнилось, как в раннем детстве он вот так же любил, лежа на берегу речки, прижмуренными глазами глядеть на солнце. И когда какое-то время поглядишь, то после и плотно закроешь глаза — все равно нет ощущения темноты, все равно солнечный свет, словно бы набившись под веки, все еще слепит тебя.
Раннее детство… Не самая ли светлая пора?! Огромный неизведанный мир начинается прямо за порогом родного дома и лежит во все стороны далеко-далеко, до самого того места, где земля смыкается с небом. И все, что бы человек ни увидел в этом полнозвучном и красочном мире, — он видит в первый раз. Не потому ли впечатления детства остаются самыми яркими на всю жизнь, какой бы долгой она ни была?!
Человек в ту рассветную пору своей жизни еще очень мало знает. Но детство прекрасно даже и этим неведением, потому что оно не только не мешает, а даже помогает целостному восприятию мира. Человек подрастет, пойдет в школу и узнает, что цветы состоят из пестиков и тычинок. И что, разве от этого знания цветок для него станет более прекрасным? Видя, как солнце выкатывается из-за горизонта, человек с самых ранних лет начинает спрашивать себя: а что же это за штука горизонт, земля там кончается или не кончается? Потом он узнает, что никакого такого горизонта нет, даже неба как такового не существует — просто земной шар летит в безбрежном пустынном космосе, и все. Человеку станет неуютно от такого знания, ему захочется поскорее вернуться к тому представлению о земле и небе, какое им было усвоено еще в самом раннем детстве. И до седых волос он будет с волнением глядеть в ту таинственную синюю даль, где небо склоняется к земле, и будет спрашивать себя: а что же там, за небосклоном?..
Рассветная пора…
Мысли Иванеева неожиданно перескочили, и он вдруг ясно, отчетливо увидел такой же вот, как нынче, ранний рассвет и себя, уже взрослого, идущего тем ранним часом по берегу реки. По-над рекой колышется молочная пелена тумана, белым отливает и трава, покрытая густой росой. Одна за другой гаснут последние звезды, небо все больше и больше прямо на глазах светлеет. Он знает, что от матери будет нахлобучка за такое позднее (разбери тут, позднее или раннее) возвращение, и, однако же, не торопится, идет ровным тихим шагом. Временами он видит реку, тропу в траве, думает, как бы незаметнее пробраться на сеновал, где он спит, а временами все это начисто уходит куда-то, и он видит только Алю, ее полураскрытые, немного припухшие от поцелуев губы и ясные робкие глаза. «Иди, уже утро… пора», — говорит Аля, и он словно бы опять слышит ее голос. Ему кажется, что он даже ощущает запах ее волос…
Забывшись, он неожиданно наткнулся на мосту на пастуха.
— Эге! А я-то думал, что всех раньше встаю… Ай да Костя! Молодец! Говорят, кто рано встает, много успевает…
Хитрый дядя Вася сделал вид, что не понимает, почему так рано очутился Костя на мосту, откуда и куда он идет. И Костя, конечно же, оценил эту дяди Васину деликатность. От полноты чувств ему даже захотелось обнять его или сказать что-нибудь хорошее. Но никаких хороших слов на ум не пришло, а ни с того ни с сего лезть к пастуху с объятиями было и вовсе неудобно.
— Ну, иди, иди, да прибавь шагу-то, — поторопил дядя Вася. — А то ударю кнутом — мать проснется… Иди, я погожу…
Что бы значило, как запомнилась эта картина на мосту — вон через сколько лет он все-все так хорошо видит. Видит и хитрый прищур дяди Васиных глаз, и его цигарку в обкуренных пальцах, и сдвинутую на затылок рыжую телячью шапку, и даже полуоторванное ухо у той шапки…
Рассвет… Рассвет сменяет утро и переходит в день. День… Полдень…
На впавшего в полузабытье Иванеева надвинулось новое видение, он некоторое время как бы всматривался в него, и вот…