Литмир - Электронная Библиотека
A
A

– Мильца! – сказал Младень, успокоясь. – Мы были свободны, будем же и всегда свободны!.. Своими черными очами ты подрезала крылья мои, Мильца! но они снова оперились, хочу воли.

– Богу-милый!.. не хочу с тобою розмирья!.. Люби другую!.. но дай и мне волю! – произнесла жалобным голосом Мильца.

– Мильца!.. волю тебе?.. Чи ли хочешь в темном лесе заглохнуть? Чи ли на дно воды кануть? Чи ли на шеломяне[124] вспеть себе конечную песню?.. Нет!.. любица моя! не дам обвить тебя змею… не увидишь разлучницы своей… горе не отвеет души твоей от тела… будешь спать на мягких постелях, под собольими покровами!.. Слышишь, Мильца?

Как жалобный голос свирели, заплакала Мильца слезами огненными.

Часть вторая

I

Слишком за четыре столетия до настоящего времени, в Княжестве Киевском, в селе Облазне, пастух Мина собирал стадо. Его берестяной рожок будил всех, начиная с сельского Тиуна до последнего ощипанного на побоищах сельского петуха.

Баушки, старушки, молодушки красные девушки и малые ребятушки зевали, протирали глаза, накидывали на себя какую-нибудь лопоть[125], зипун[126] или шугай[127], отворяли косящатые ворота, брали в руки длинную хворостинку и выгоняли скотину на широкую долину. Там принимали ее в свое попечение добрый пастух Мина и два верные его сподвижника: Рудо, волчий враг, да Сур, хвост улиткой.

Сельское утро всегда и везде одинаково. Как заметно пробуждение всей природы, пробуждение радостное, живое! Мычанье стад, перекличка петухов, го-го гусей, ква-ква уток, лай собак, шебетанье ласточки, порханье голубя, вдали свист соловья, в высоте песнь жаворонка и тут же хлопанье бича, крик, говор, шепот, здравствованье, все слито в слово: жизнь.

Но вот в селе опять все утихло; только столпившиеся гуси и утки, кажется, советуются: с чего начать новый день.

Вот добрый пастух Мина выгнал стадо за село.

Вот взобралось оно на гору, остановилось, всматривается в отдаление, покрытое туманом, мычит друг другу вопросы: где же Днепр?., где наш водопой?..

Мина взбирается на высокую могилу[128]. Близ могилы тянется проезжая дорожка. Это любимое его место. Здесь разнообразие проезжающих и проходящих разнообразит его жизнь впечатлениями неясными, как все его понятие о жизни.

Мина не молод, но свеж и здоров, он не из числа тех пастухов, в которых влюблялись богини или которые влюблялись сами в себя, но Днепровская Вила[129] любит его, как Нимфа Эхо любила Нарцисса. Она любит его рожок, его песни, уносит звуки в ущелья, в волны, в глубину рощей и играет ими как дитя.

Мина равнодушен: он не для нее поет и играет; он прост; он не имеет понятия о восторгах.

Почти с младенчества обреченный пастушеской жизни, Мина вместе с утром является посреди стада, в полянах, на лугах, на горах, на берегу Днепра, окрест села своего и занят только своим стадом, своим рожком, своими двумя сподвижниками, своей котомкой с хлебом и с солью, своей костыгой, которою он ковыряет лапти, и – более ничем.

Молча проводит он дни свои.

Иногда только говорит он сам с собою, с Рудом и с Суром или делает строгие выговоры отстающим от стада буйным кравицам[130].

Небо для него то же, что потолок избы, в которой проводит в глубоком сне ночь.

Солнце для него то же, что паровая лучина, освещающая его скудный ужин.

На луну смотрит он как на ясную лысину сельского Тиуна.

А на звездное небо он никогда не смотрит, потому что с захождением солнца кончаются его ежедневные жизненные заботы, и он спит крепко, спокойно, тогда как сердце или страсти заставляют других считать звезды, вопрошать их о судьбе своей и бледнеть как луна от страха и неудач.

Не участвуя ни в чем, что происходит между односельцами и соотчичами, не разделяя ни с кем ни печалей, ни радостей, ни страха, ни надежды, Мина не ведает, что кругом его происходит.

Рожденный между язычниками, поклонявшийся Пану, он не приметил даже и того, как в селе стали поклоняться истинному Богу, а кланяться Паном.

Вот однажды, раным-рано, пастух Мина засел на высокую, любимую могилу и стал пробовать свой новый рожок.

Налюбовавшись наружностью его, чисто обтянутою берестяными ленточками, он должным порядком продувает его и, отделив по три пальца с правой и с левой руки, накладывает их на продушины и играет любимую свою песню.

Далеко раздается рожок и слова. Днепровская Вила прислушивается:

I

Ох да гой-есте вы, добрые-ста люди!
Не знавали-ль-ста вы пастуха Неволю?
Ась? что? не тово?
Туру-ру, туру-ру!.. пастуха Неволю?

II

Стережет-ста, бережет свою скотину,
Выгоняет ее в поле на покормку.
Ась? что? не тово?
Туру-ру, туру-ру, в поле на покормку.

III

Без нево-ста разбрелось бы стадо
По лесу, по степи, по трясине.
Ась? что? не тово?
Туру-ру, туру-ру, по трясине.

IV

Уж как бросится хозяин-ста за стадом,
А у стада обглоданы кости!
Ась? что? не тово?
Туру-ру, туру-ру, обглоданы кости!

«О го-го-го-го-го!» – раздалось вдруг за спиною пастуха. Он оглянулся. Два всадника неслись по дороге во весь опор. Испуганное стадо разметалось в стороны.

Мина еще в младенчестве слыхал Сказку от старого пастуха Урила про древнего пастуха Мокоша.

А у того чудного пастуха Мокоша была жена Яга, и были у них двое детей, сильных и могучих богатырей, и были те богатыри, Сила да Ледь, под трубами повиты, под шлемом взлелеяны, концом копья вскормлены.

На них-то походили во всем скакавшие два всадника.

Не успел еще пастух Мина разглядеть их надлежащим образом, вдруг старшой из них наскочил на него, приставил к груди его копье булатное и заревел громким богатырским голосом:

– У у у у у!

– Помилуй, государь богатырь! – возопил Мина, упав на колени пред неизвестным храбрым и могучим богатырем.

– Помилуй его, государь Ива Олелькович! Се Мина, пастырь Боярской говяды, – проговорил приспешник богатырский.

– Ой? – произнес богатырь, умерив свой гнев, и пустился во весь опор по дороге. За ним поскакал и оруженосец.

– Злобесный волк! абы возложить ти на главу шелом берестень с еловцы[131] мочальны! – сказал Мина, смотря вслед за ними.

После сего обстоятельства жизнь пастуха Мины приняла опять обыкновенное свое течение, ничем не нарушаемое.

II

Обратимся же к тому любопытному времени, над которым вымысл тешится как ему угодно: рядит его в пеструю одежду, в кожух, в саадйк, в доспехи, в латы, нахлобучивает на голову ему красный колпак и шапку железную, осыпает его золотом, серебром, жемчугом, цветными, честными, самоцветными камнями и унизывает бисером, сажает его на комоня, или на коня, вооружает сулицами, мечами, колантырями[132], кордами, бойданами, секирами, саблями, шереширами[133], стрелами, дубинами, булавами, палицами, кистенями и т. д., и всем, всем железным, кованым, каленым, булатным, харалужным.

вернуться

124

Вершина горы.

вернуться

125

Простонародное старое слово, означающее вообще одежду (Прим. Вельтмана.) В основном рабочую. А. Б.

вернуться

126

Зипун, зубун, жупан полукафтанье с частыми сборами, у молодых людей со схватцами (пуговицами). В употреблении и у Черкесов.

вернуться

127

Домашняя русская женская одежда до колен, без рукавов. (Прим. Вельтмана.) Точнее, шугаем называлась короткополая женская кофта с рукавами, круглым отложным воротником, перехватом, отороченная лентами, телогрея, душегрейка. А. Б.

вернуться

128

Курган, насыпанный холм.

вернуться

129

Почти то же, что Русалка.

вернуться

130

Коровам. – А. Б.

вернуться

131

Султан, флажок на русском остроконечном шлеме. – А. Б.

вернуться

132

Безрукавный панцирь из металлических дощечек, упоминается в «Повести о Мамаевом побоище» «Русские удальцы доспехи имеют велми тверды, злаченые колантыри». А. Б.

вернуться

133

Перечисляя виды древнерусского вооружения, Вельтман называет и шереширы, упомянутые в качестве аллегории в «Слове в полку Игореве» «Ты бо можеши по суху живыми шереширы стреляти, удалыми сыны Глебовы». Значение этого слова до сих пор не расшифровано исследователями. А. Б.

24
{"b":"543531","o":1}