«Признаюсь откровенно, – писал в 1834 году о Вельтмане и Владимире Дале Сенковский, – я не признаю изящности этой кабачной литературы, на которую наши Вальтер-Скотты так падки. И как мы заговорили об этом предмете, то угодно ли послушать автора „Лунатика“:
„– Э, э! что ты тут хозяйничаешь!
– Воду, брат, грею.
– Добре! Засыпь, брат, и на мою долю крупки.
– Изволь, давай.
– Кабы запустить сальца, знаешь, дак оно бы тово!
– И ведомо! Смотри-кось, нет ли на приставце?“
Это называется изящной Словесностью! Нам очень прискорбно, что г. Вельтмаи, у которого нет недостатка ни в образованности, ни таланте, прибегает к такому засаленному средству остроумия. Нет сомнения, что можно иногда вводить в повесть просторечие; но всему мерою должны быть разборчивый вкус и верное чувство изящного: а в этом грубом, сыромятном каляканье я не вижу даже искусства!»
Ни Вельтман, ни Владимир Даль не прислушались к критике журнального магната, упорно продолжали вводить в свои произведения «сыромятное каляканье», а зачастую и фонетическое воспроизведение устной народной речи задолго до того, как это стало принято в фольклористике и диалектологии.
Использование народной речи – это еще далеко не все, что привнес Вельтман в свои исторические произведения. Они фольклорны не только по стилистике, не меньшее, если не большее, значение имеет фольклорность образов, сюжетостроения.
Любая сказка – это прежде всего условность, так называемая «установка на вымысел», составляющая основу основ сказочной поэтики. Вельтман перенес эту «установку» в свою историческую прозу, хотя действие у него происходит не в некотором царстве, в некотором государстве, при царе Горохе, а в конкретной исторической обстановке. Он специально оговаривает в «Кощее бессмертном», что вполне мог бы начать «правдивую повесть» о своем герое «от походов Славян с Одином, или даже с времени данной Александром Филипповичем, Царем Македонским, грамоты за заслуги на владение всею северною землею», но начинает со времен «чисто Исторических», ибо в иные, «баснословные» времена читатель не поверит, ему нужна «истина неоспоримая, подтвержденная выноскою внизу страницы или примечанием в конце книги». Его романы обильно снабжены как подобными «выносками», так и пространными примечаниями к каждой части. В этом отношении Вельтман соблюдает все правила исторической романистики, используя один из самых известных ее художественных приемов – соприкосновение реальных и вымышленных героев, реальных и вымышленных событий.
Своебразие жанра подчеркнуто и в названиях романов: «Кощей бессмертный. Былина старого времени», «Светославич, вражий питомец. Диво времен Красного Солнца Владимира». Кстати, именно Вельтман в 1833 году впервые ввел древнерусское слово былина из «Слова о полку Игореве» в литературный язык XIX века.
Родоначальник рода Пута-Заревых участвует в исторической битве новгородцев с суздальцами в 1170 году, попадает в плен к новгородцам; его внук Ива Иворович Пута-Зарев приходится крестником историческому же князю новгородскому, киевскому и торопецкому Мстиславу Мстиславовичу, а последний из рода Пута-Заревых – он же и главный герой – Ива Олелькович Пута-Зарев, «названный Ивою в память своего прапрадеда Ивы», – современник Дмитрия Донского и Олега Рязанского. В романе «Кощей бессмертный» охватываются, таким образом, события двух веков русской истории, на фоне которых автор воссоздает судьбы нескольких поколений рода Пута-Заревых.
Но современников, уже имевших возможность сравнивать «Кощея бессмертного» с другими историческими романами, поразило описание не этих реальных событий, а вымышленных. Роман Вельтмана тем и отличался от «Аскольдовой могилы» Загоскина или же «Клятвы при гробе господнем» Полевого, тоже посвященных событиям древнерусской истории, что действие в нем развивалось сразу в двух планах – реально-историческом и сказочно-фантастическом. Эту особенность романа в первую очередь выделили критики. Николай Полевой, сам будучи романистом совершенно иного плана, писал, что о «Кощее бессмертном» Вельтмана «нельзя говорить, как о явлении обыкновенном. Это явление редкое, чудное, фантастическое и вместе верное истине». В своем отзыве, помещенном в «Московском телеграфе» (1833, № 12), он давал развернутую характеристику романа: «Это уже перестает быть чтением для вас, когда вы переселяетесь в очарованную область Кощея: это какое-то видение, которому верите вы, потому что видите его своими глазами. Автор имел право назвать его не романом, хотя сочинение его имеет всю форму романа, не сказкой, хотя все очарование сказки находится в нем, и не былью, потому что не было того происшествия, о котором повествует он, хотя и не могло бы оно быть иначе, если б случилось. В общности этого произведения условия Искусства выполнены превосходно, и, вместе с тем, оно до такой степени оригинально, до того не походит ни на один из всех явившихся доныне романов Русских, что может означать совсем особый род… Русь, истинная древняя Русь, оживлена тут фантазиею Сказки Русской».
Как видим, Николай Полевой тоже пытается найти и не находит четких жанровых определителей, что это – роман, сказка, быль или же «совсем особый род», отмечая главное, что несколько позже выделит и Белинский – «древняя Русь оживлена тут фантазиею Сказки Русской», то есть совершенно непривычную и новую для литературы роль сказочной фантастики в историческом произведении.
В известном отзыве 1836 года Белинский разовьет, по сути, аналогичные положения, но уже на основе двух романов – «Кощея бессмертного» и «Светославича»: «Кому неизвестен талант г. Вельтмана? Кто не жил с ним в баснословных временах нашей Руси, столь полной сказочными чудесами, столь богатой сильными, могучими богатырями, красными девицами, седыми кудесниками, всею нечистою силою, начиная от дедушки Кощея до лохматого домового и обольстительной русалки старого Днепра? (Домовой и Русалки – персонажи „Светославича“. – В. К.). Кто не помнит Ивы Олельковича, с его „нетути“ и кривыми ногами, кто не помнит Мильцы и Младеня?.. и кто не перечтет все эти фантастические полуобразы, эти пестрые картины русского сказочного мира?..»
Картины сказочного мира соприкасаются с реально-историческим, сказка вводится в историческую обстановку. Отсюда жанровое и стилевое смещение, которое Вельтман еще более подчеркивает смещением языковых стилей, всех норм и привычных пластов литературного языка и устной народной речи, славянизмов, многочисленных цитат из «Слова о полку Игореве» и летописей, диалектизмов и т. п. Да и любой рассказ о реальном событии или действии героя ведется сразу в нескольких планах: реально-историческом (Ива едет сражаться с «погаными Агарянами» и их царем Мамаем), сюжетно-бытовом (Ива ищет свою похищенную невесту) и фантастически-сказочном (те же самые исторические небытовые события Ива воспринимает сквозь призму сказочной фантастики). А в дополнение ко всему повествование постоянно прерывается вставными новеллами, сказками, легендами, былями, так что порой читатель действительно способен потерять основную нить рассказа, что, в свою очередь, тоже является своеобразным художественным приемом.«…Не думайте же, читатели, – оговаривается автор, – чтоб я поступил с вами, как проводник, который, показывая войску дорогу чрез скрытые пути гор и лесов, сбился сам с дороги и со страха бежал. Нет, не бойтесь, читатели! Клубок, который мне дала Баба-Яга, катится передо мною».
«Двойственность» стиля переходит в «двойственность» героя. «Сквозь смешной облик Ивы Олельковича просвечивает другое – серьезное, полное философского смысла лицо. Образ Ивы двоится, становится лукавым и обманчивым, – не уловишь: смешное тут или серьезное, фантастика или реальность, мистика или мистификация» (В. Ф. Переверзев). Позднее эти черты Ивы Олельковича перейдут к Емеле (роман «Новый Емеля, или Превращения») – образу еще более усложненному по сочетанию реального и фантастического.
Столь сложная стилевая и сюжетная вязь включает в себя и элементы пародии (рыцарских романов, исторических хроник, лубочной литературы, «страшных» романтических повестей), и гротеска, и сатиры, и мистификации – все это тоже присуще фольклорно-историческим романам Вельтмана.