Я посмотрел на субъекта: зрелых лет, худощав, гладко выбрит. Он неприятно – неприятно доброжелательно – улыбался. И еще: несмотря на жару, был он в костюме. И костюм был с иголочки.
Скрывать я не стал, пусть знает:
– «Я никого не ем».
– Вы?
– Нет, это название, – я закрыл книгу и показал обложку, – видите? «Я никого не ем».
– Зеленковой. Ольги Константиновны Зеленковой, – сказал мой сосед. – Как же не знать... 365 вегетарианских блюд... Петербург, тринадцатый год, если память не изменяет... У вас третье издание?
– Понятия не имею.
– А вы на титул взгляните.
– Третье, третье.
– Зеленков редактировал, Александр Петрович, супруг Ольги Константиновны, известный врач в свое время...
– Вот как? – поразился я необыкновенным познаниям.
– Он, он, – подтвердил незнакомец.
– А я и не знал. (И знать, честно говоря, не хотел.)
– В Харькове ее переиздали.
– Когда? – спросил я зачем-то.
– А недавно... Большим тиражом. В Томске – поменьше. В «Московском рабочем»... подождите, в «Московском...» ли «...рабочем»?.. или в «Столице»?.. Нет, в «Московском рабочем», так там, в «Московском рабочем» (понравилось ему в «Московском рабочем»...), аж стотысячным тиснули. Бестселлер.
Тут я сказал:
– Популярная.
– Что ничуть не умаляет ценность вашего экземпляра. У вас редчайшей сохранности экземпляр. Просто редчайшей.
Я заскромничал:
– Корешок поврежден.
– Пустое! – энергично возразил мой попутчик. – Это же поваренная книга, вы понимаете? Поваренная! Часто ли вы видели поваренные книги в издательских переплетах?
– Никогда не видел, – честно сознался я. – Только эту.
– И неудивительно! Такого рода литература до дыр зачитывалась. Елена Молоховец на аукционе дороже Ахматовой идет прижизненной, почти как Чехов с автографом! А все потому, что в издательском переплете. Это Елена-то Молоховец! Она в каждом доме, у каждой хозяйки была, и где теперь ее переплеты? Нет, нет, берегите свою Зеленкову, такой экземпляр, я вам просто завидую. Разрешите?
Я хотел ему дать книгу в руки, чтобы полистал, если хочет, но он брать и листать не стал, а лишь прикоснулся к обложке двумя пальцами, тогда как «Я никого не ем» по-прежнему держал я. Мне стало смешно.
– Возьмите, не бойтесь.
– Да? Вы разрешаете? Знаете, там у вас, я видел, печать какая-то... на титуле... Разрешите взглянуть?
– Сделайте милость. Это первого владельца, наверное.
– Какая прелесть! Какая прелесть! – Он внимательно рассматривал печать на титуле. – Какая прелесть, однако!
Печать же (однако) была самая обыкновенная – овал, по краям надпись: «Кабинетъ для изучения массажа и лечебной гимнастики», – а в середине: «П.Я.Струцъ».
– Уж не родственник ли ваш? – спросил я попутчика.
– Родственник, да не мой.
– А чей?
– Откуда ж мне знать, – проговорил незнакомец, возвращая книгу. – Вам лучше известно. Я думал, что ваш. Но не ваш. Вижу, не ваш. В принципе, все люди родственники. И вы, и я.
– Но вы сказали «какая прелесть».
– Просто я от печатей, от книг с печатями, сам не свой. Страсть такая во мне... книги с печатями. Я их, знаете ли, коллекционирую... Каких у меня только нет их... с печатями. Извольте:
Долмат Фомич Луночаров
Общество друзей книги —
прочитал я на визитной карточке.
Значит, не сумасшедший. Как будто. А то уж подумал. Все может быть.
– Вам выражение «маргинальная сфрагистика» о чем-нибудь говорит? – спросил Долмат Фомич Луночаров.
– Нет, ни о чем.
– Сфрагистика – это наука о печатях, позвольте напомнить, вообще о печатях. А маргинальная сфрагистика – то, чем я занимаюсь. Моя тема.
Я почтительно промолчал.
– Есть у меня Пушкин брокгаузский, великолепнейшее издание... А печать? Не догадаетесь: «Всесоюзный Совет рабочих точного машиностроения. Библиотека завкома имени ОГПУ». Как вам нравится?
– Редкий, должно быть, экземпляр, – сказал я уклончиво.
– Еще бы. Ваш тоже редкий.
– Вообще-то это не моя книга.
– Я сразу понял.
– Почему?
– Для приверженца безубойного питания у вас не тот цвет лица, извините. Вы сегодня жарили что-то на свином жире, бьюсь об заклад.
– Верно, картошку...
– А вчера, не хочу вас обидеть, пили портвейн. Молдавский. Где вы только достали его. Все спирт «Ройяль» пьют.
– Потрясающе, – вымолвил я, без дураков потрясенный, ибо действительно был угощаем вчера молдавским розовым в компании выпускниц не то Академии связи, не то Института культуры... (В тот год спиртные напитки шли по талонам.)
– Очень был бы признателен вам, – продолжал Долмат Фомич, – если бы вы нашли возможным позволить мне переснять как-нибудь титульный лист этого замечательного экземпляра – с печатью. Верну, верну обязательно!.. В моей коллекции нет ничего касаемо лечебной гимнастики. У меня больше по общественным дисциплинам, по сельскому хозяйству, по искусству...
Почему же не дать? Я дал ему книгу, пусть переснимет. Он бережно положил ее в кейс. Мой телефон записал и даже адрес, обещал позвонить. Спросил, когда лучше – утром? вечером?
– Утром. Вечером меня не бывает... – «трезвым» следовало бы добавить. – Только соседям не передавайте, у нас плохие отношения. (Под «соседями» я подразумевал жену с ее не скажу кем.)
– Понимаю. А может, у вас по музыке есть что-нибудь? Я печать имею в виду... Нет? Хотя бы школы какой-нибудь музыкальной?
У меня ничего по музыке не было, ничего музыкального, даже слуха не было, не то что школы, – о чем я и доложил Долмату Фомичу, сам не знаю зачем. Медведь, сказал, наступил на ухо.
– Вот уж не поверю, музыкальный слух может развить каждый.
– А я не могу. У меня патологическое отсутствие слуха.
Я не обманывал. Я не чувствую ритма. Я не способен отхлопать на ладошах пять слов по слогам. Спеть что-нибудь – Боже упаси! Не способен танцевать. Буду наступать на ноги. Да еще не в такт. Самое невероятное: мне снятся музыкальные сны, а иногда (и нередко!) звучат в голове мелодии – знакомые, полузнакомые и, главное, совсем незнакомые, я слышу их!.. но чтобы воспроизвести, хотя бы самую простенькую... никогда в жизни!.. Даже «Чижик-пыжик» спеть не могу. Полное отсутствие слуха.
Я так и сказал. Вообще-то я человек скрытный, но, не знаю сам, зачем-то я разоткровенничался.
– Выходит, внутри вас живет музыка? – спросил Долмат Фомич, привстав (его остановка).
– Живет, да не выходит, – я засмеялся.
– Гений! Гений! – восхищенно воскликнул мой собеседник. – Ну, мне пора, – и, пожав руку, выскочил из троллейбуса.
3
В Солнечном я был недолго. Встретился со своим нетерпеливым кредитором (о чем рассказывать неинтересно) и отдал ему почти все деньги, вырученные за Достоевского, – расплатился. На душе посветлело.
Того, что осталось, хватило еще на две бутылки «Стрелецкой» – по самой что ни на есть коммерческой цене (не по талонам).
Тридцатитомный, большой и тяжелый, Достоевский тогда стоил достаточно дорого. А билеты на электричку почти ничего не стоили. Водка дорожала в соответствии с падением курса рубля – день ото дня и очень заметно. В городе ее почему-то не было. А в Солнечном почему-то была. И кто мог купить, покупал.
Короче, на Достоевского, на тридцатитомного, полного, академического, можно было бы жить больше месяца, если б не долг. А месяц был август. Краснели гроздья рябины. Помню, смотрел я в окно электрички и думал, как продал легко его, сдал. Страна у нас при всем при том (при том, что я сдал Достоевского) оставалась по-прежнему литературоцентрической: ехали и читали – кто детективы, кто классику... кто роман, кто басню... А кто-то в окно смотрел, кто читать не желал или нечего было. Кончилось лето почти. Гроздья рябины. Я лета не видел.
Это по прошествии дней многим будет казаться, что в те часы накануне грандиозных событий все только и думали об одной политике. Вот и не так. Я лично, глядя в окно электрички, переводил полного Достоевского в килограммы говядины (а также хлеба и сахарного песка) – в денежном эквиваленте.