– Разве я написал?
Из моих современников-сверстников ближе мне всех Блок. По искренности и правдивости кого еще назвать? И совестливость – должно быть, такое было у Г. И. Успенского. И еще была у Блока та наивность, детскость, которая без всяких ярко отличает живой дар, такое я заметил у Пришвина и у З. Н. Гиппиус, такое было, несмотря на всю деланность и лукавство, у Андрея Белого и даже у сверх-лукавого Розанова, но не было ни у Сологуба, ни у Брюсова. Блок числился, как и я, в «необщественных», но он все делал, чтобы быть похожим на «деятеля». Я видел, как тяжело ему на людях, его все трогало. И в разговорах редко не упоминалось: Россия.
Как-то после лекции Милюкова – политической, я встретился с Блоком.
«Теперь я понимаю, – сказал Блок, – в России может быть парламент. С Милюковым. Вот это настоящий европеец!»
До Парижа я не встречался с Милюковым. Я участвовал в «Речи»19 как гастролер: через Д. А. Левина, приятеля Льва Шестова, меня печатали на Пасху и на Рождество, и дважды в году я бывал в редакции; и на вечерах у А. В. Тырковой (Вильяме) кого-кого я не видел – и Родичева, и Изгоева, и Д. И. Шаховского (изумительное лицо, как с иконы), и П. Б. Струве, но только не Милюкова. Память мою, связанную с его именем, я навсегда сохранил, я читал и его «Очерки по истории русской культуры»,20 и «Государственное хозяйство в России первой четверти XVIII столетия»21. Но только здесь на «каторге» мы встретились. И что же оказывается: самый главный «гонитель и мучитель» моей «чертовщины»22 – называют Милюкова. «Непонятно», как это принято говорить про мое, и что я сам объясняю главным образом складом моей речи, которую русские люди, «окруженные иностранцами», или забыли или никогда и не знали – Милюков такого не скажет: он по всем ладам ходит и во всех русских веках, к слову слух. «Но, – говорят, – ни чертей, ни снов, этого Павел Николаевич не любит!» А кто-то от себя уж прибавил: «И чтобы без всяких рисунков (зайцев и прочих неподобных зверей)». А ведь у меня редкий рассказ без сна, ну, и всякие дриады23 (для античной Вальпургиевой ночи найдется немало и русских имен!).
На одном из моих вечеров я составил программу из «своего» и с Гоголем: «Страшная месть» и «Вий». И обещал быть Милюков. И не пришел.
Было такое мое утро – весна, но без солнца, в пасмурном небе собирался тихий дождик – приятный моим глазам и лягушкам. Я шел с молоком от Хаузера и у Эглиз-д-Отой по нашей улице навстречу мне Павел Николаевич. И это как раз после вечера! Но он не пришел, так объяснил он, а собирался – заседание задержало, и он представляет себе, как бы я ему наклал со своими чертями! И в голосе его, и как смотрел он, было столько добродушия, так не может говорить и так не смотрит, кто гонит.
И я подумал: «не может быть… и стоит только вслушаться, как оно звучит, ведь весь мой волшебный мир – только музыка!»
IX
1 Продовольственный портфель (М. И. Терещенко)
В нашу первую поездку в Париж в 1911 г. этот маленький портфель подарил мне самый богатый человек в России Михаил Иванович Терещенко.
В те годы соединял нас театр, потом книга, основанное им издательство «Сирин». На портфеле золотая монограмма: А. М. R. – тонкая вязь.
Через тридцать лет этот портфель вышел на свет Божий: монограмму я снял – 200 фр. на вес, а в безличный, мои продовольственные карточки, как раз по размеру.
Во всех бесконечных очередях я с ним не расставался. За годы 1940–1944 сколько часов, не счесть. Стоял он со мной и в жару и в мороз и под дождем. Какими руками я за него брался. Сколько надежд и огорчений и страха: потеряю.
И терял. Хорошо еще, что не на улице, а дома, на кухне. А в нем все было цело. И только раз я не нашел мою хлебную карточку. И это было целое событие: хлеб – все. Но я не упрекал его: могу и без хлеба, не развалюсь, а ему будет отдых от хвостов и беспокойства.
2 Карандаш*
Вещи, как люди и звери, привязчивы. Не случайна встреча с человеком, и со зверем не просто. Но откуда связь у человека с вещами – вещи сделаны человеком?
Встреча с живым существом объясняется воспоминаниями, а с искусственным, неодушевленным кровью? А не воплощаются ли в вещи духи – не кровью, а чем-то еще одушевленные, живые, как люди и звери.
Красный карандаш – не могу вспомнить, откуда и когда он появился у меня на столе, но я не помню, когда бы он не был со мной во всех моих странствиях по белому свету. Рисовать им никак, да и самые тонкие пальцы не ухватят, а и ухватя, не удержат, весь исчиненный, стертый, подлинно «кара̀ндыш» – вещь бесполезная1.
Но разве только пользой мерются вещи?
Сколько раз я его терял. Думаю, всему бывает конец, вот и карандашу срок пришел. И станет жалко. И жалость поведет искать: пересмотрю все карандаши, не завалился ли, ведь такой крохотный, а нет нигде. Но «стало быть» не успокаивает. И вдруг, и совсем в непоказанном месте, где-нибудь с бумагами и вытряхнется – цел.
И вспоминаешь: попал-то он сюда, в непоказанное, да я сам же его положил, чтобы не потерялся. Стало быть, всю жизнь и неизвестно для чего, я его берег.
«Неизвестно, для чего?» Может, в этом и есть самая глубокая тайна.
У всех карандашей общее карандашное свойство: карандаши таскают. Но на заветный мой ни у кого не поднялась рука.
И не рад бывало: надо что-то подрисовать – красным – кровь – оживить, а мой обыкновенный красный – всегда он около чернильницы – кто-то, походя, стянул.
Тогда-то и выручает меня мой заветный: всякими приемами, носом подпихивая, пользуюсь им, как настоящим.
Сколько лет жизни со мной, ненастоящий, непригодный для своего прямого дела, он мой цветной спутник, – «красный карандаш», искорка моей воспаленной мысли и моих огненных желаний, он несет жар и теплоту волшебного купальского цветка.
В нем дух от огней Купалы – живые чары, он сохранит ваш – огонь Колядной ночи.
3 Оленьи рога*
Они сами вам дались: один упал к вашим ногам, а другой в январскую грозу, когда вы переступили порог и на воле ударила молния. И в «кукушкиной» что-то упало. Я посмотрел на «кукушку» и увидел, что ро́га нет больше: рог лежал на стуле, где только что вы сидели. Вот вам и второй: ваш по судьбе.
Безрогая кукушка по-прежнему кукует с запыхом, торопясь: отмеривает мне часы жизни – торопится.
Из всех моих зверей я особенно дорожил оленем: он был маленький бронзовый, тонко вырезанные рога. В тисках прошлых годов я подумал, не золотой ли? Так золотом блестели его рога. Но оказалось бронзовым, как Будда, как «золотая рыбка» и этот олень – моя надежда – никакого золота, а просто так золотой.
Когда-то просила у меня – дай его, – ластясь льняными ко́сками, а весь свой свет переливая в мои глаза.
«Кукуня, – сказал я, все что хочешь, только не оленя. Олень поведет меня в чудесные страны, он будет светить мне дорогу своими рогами. Без него мне никак – пропаду».
* * *
Что мне показалось, или безрогая кукушка ходит тише или оттого, что вспомнил я, как залетела она в нашу комнату – по ней и комната стала «кукушкиной».