Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Про себя Блока будут читать – стихи Блока, а с эстрады больше не зазвучат – не услышишь, если, конечно, не вдолбят актеру, что стих есть стих, а не разговоры, а безухий есть глухой.

У Блока не осталось детей – к великому недоумению и огорчению В. В. Розанова! – но у него осталось больше и нет ни одного из новых поэтов, на кого б не упал луч его звезды.

А звезда его – трепет сердца слова его, как оно билось, трепет сердца Лермонтова и Некрасова – звезда его незакатна.

И в ночи над простором русской земли, над степью и лесом, я вижу, горит.

2 Десять лет*

Десять лет со смерти Блока – срок столетия. Годы с 1917-го идут не дневными шажками, а десятилетиями, время подкатывается вихрем. Вихрь, унесший Россию, вьется над побережьем Океана, и здесь, на старых камнях, каким трудом сложившаяся жизнь хряснула. И в такие тревожные кануны десятилетие – этот вековой срок – историческая проба и испытание. И разве не ясно в десятилетнюю память и сказать неправду: как крепко и громко через свист вихря имя Блок. И я скажу: говорить можно о России и под знаком Блока. И это удел немногих.

Через десять лет странствования – а я только так и могу говорить, потому что день смерти Блока – это тот день, когда мы ступили на чужую землю, в этом наша общая судьба: расстаться с Россией… через годы «пустыни», дней молчания и труда, выступает передо мной лицо человека с упорными беспощадными глазами, человека, окаменелого в том твердом убеждении, которое движет горами,1 он смотрит, не закрывая глаз, на это пенящееся, булькающее, гоняемое, гонимое и встряхиваемое вихрем, на эту вздыбившуюся жалкую жизнь бунтующего человека, а бунтует человек, когда… «больше так жить невозможно!»2 – и то же лицо человека, с глазами, погруженными в слух, туда, через «черное, черное небо»3 в бушующее судьбинное. А смотреть так беспощадно и «убежденно», окаменев, когда с чистым дуновением человечески-из-человеческих пожеланий подымается смрад и струями ползет дрянь, может человек не от бесчувствия, а от потрясенной совести: «невыносимо вопиет поруганная жизнь, и другого исхода нет!» – а слушать, обращенному туда, за череп «Черного, черного неба», может только человек по врожденному страшном дару «слуха».

Одни люди родятся уверенные, безмятежные и самодовольные (по Достоевскому, это «деятели» – тупые или отупелые), и другие – никогда не успокаивающиеся и с обнаженной совестью (по Достоевскому, это – «мышь»)4. Из встреч за все мои годы, а меня не обездолила судьба, я знаю только двух с такой обнаженной совестью и с таким беспокойством, и один из них Блок.

«Человек, никогда не меняющий своих мнений, подобен стоячей воде, и в мыслях своих рождает гадов»5 (Блейк) – и как завидна, какой покой, такая жизнь человека; но у «имеющего внутрь бурю»6, в неумиренности, с надрывающимся сердцем – какая тягчайшая доля!

За год до смерти Блока, в мае 1920, на моем «чтении» – я читал главу из моей «Плачужной канавы»7, где вновь, после «Крестовых сестер», через десять лет, я спросил себя: «что есть человек человеку?» И ответил: «Человек человеку бревно… нет, человек человеку подлец». И еще спросил себя, вдруг вспомнив все-то до последних дней моей жизни и оглянув жизнь в эти наши жгучие бедовые годы, и ответил: «Человек человеку дух утешитель»8. И из всех, кто слушал чтение, никто так горячо не отозвался, как Блок: «Я уж и не знаю, что еще можно сказать». И это осталось у меня в памяти – не за себя, а за Блока.

И еще, я это тоже запомнил: прощальное – последнее наше выступление. В марте 1921 года, на общем последнем чтении я читал из начатой в то время «Взвихренной Руси» рассказ «Находка»9: не подлец, никакой «злодей» герой моего рассказа, а «шут гороховый» – трагикомедия из «мизерной» жизни нового складывающегося головокружительного быта, и смех был последним общим словом. Пересмеявшись, Блок читал свое:

Да, так любить, как любит наша кровь –
Никто из вас давно не любит…10

Блок еще мог смеяться, так еще далек был от надвигавшейся роковой беды, придет через два месяца: 1 мая возвращение из Москвы – совсем больной – и затвор до смерти. Май, июнь, июль и семь дней августа – агония.

Блок умер 7 августа, в день св. Гаэтана11 – имя из «Розы и Крест».

Блок умер, потому что умер. Срок жизни его был отмерен. Должен был и не мог не умереть. И мучения его были безмерны. (Сердце). В его смерти было роковое, как в смерти Пушкина, Лермонтова и Гоголя.

Есть тайна «слуха», а дар «слуха» тоньше и выше дара «зрения». Но этот дар «внутреннего слуха» так не проходит: что-то, как-то и когда-то случится, и вот – человек пропал. Я это говорю, раздумывая о судьбах, не вровень с обыкновенным, по невольным признаниям в предании или в оставленных книгах.

Я не могу говорить о Блоке: и через десять лет – через этот «век» – я живо чувствую его живым, со мной всегда кротким, и его улыбку. Круг с каждым годом теснее. И память о тех, с кем прошла жизнь, и кто уже больше не скажет, крепка.

3 По серебряным нитям (Лития)*

Наше крепкое день-изо-дня, много лет, и кануны и «взвихренная», наше неисчерпаемое кончилось. И серебряные нити моих сонных мыслей вдруг рассеялись.

«Умер Блок».

Серафима Павловна заплакала.

Ее горячие, ее пламенные слезы – больно человеку глядеть, и зверь различит эти слезы. Породы каменной, колыбель моя – кремлевские стены, вся Москва – мне тын, и на огне моя душа раскалена звенит, окаменеваю.

7-го августа Блок покинул землю. И в то же самое утро – 7-го – «утро туманное, утро седое»1 – на рубеже мы прощались с русской землей. Блок в путь «всея земли», наша дорога в чужие – и среди своих и среди языка чужого.

Со всей болью моей – горючим камнем – перед неизбежным: так оно и должно было быть, что было – «до самыя смерти».

На чужой земле похоронил я Серафиму Павловну – ее живую, глубокую, необозримую память: весь Блок. И мне, полуслепому, никто уж не напомнит любимое – стихи Блока.

Я говорю о земле: чужая – но разве земля чья? Тяжелые, напоенные кровью, «свое» и «чужое» – это проклятие, эти крепости: на ногах огибни, на руках наручи, на шее цепь… но живому, и разве отымусь от оков, расставаясь?

«Я затеплю лампаду моей страдной веры, буду долгими ночами трудными слушать твой голос, сокровенная Русь моя, твой ропот, твой стон, твои жалобы».2

(«Взвихренная Русь»)

Русский, с годами еще руше, я спрашиваю из моего затвора: заговорит ли Россия по-русски?

82
{"b":"539356","o":1}