Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Как мастер-литератор, что мог дать мне Чехов? Я читал и перечитывал Гоголя. Мои первые рассказы в рукописи Мейерхольд, у которого я служил в театре, показывал Чехову: Антон Павлович не одобрил1, как потом не одобрит и Алексей Максимович: Чехов от своей простоты, Горький от высокопарности. В литературе, как и Андрей Белый, оба мы происходим от Мельникова-Печерского, преданнейшего ученика Гоголя: ритм Андрея Белого со страниц «Лесов» и «Гор», из «Лесов» и «Гор» тема моей «Посолони». И это совсем другой исток и другие корни в нашей литературе, чуждые Чехову.

Не довелось мне в жизни встретить Чехова, но во сне однажды снился.2 Это было осенью, когда снова я взялся за «Хмурых людей». Мне приснилось: в святой Софии Цареградской открыли фрески: «страды Богородицы», показывает Замятин и Муратов, а на экране появляются семь мудрецов Эйнштейн, Шестов, Шаляпин и Горький – совсем как живые. Шестов с ключом, а из рамки не выходят, и тут же Иван Павлович Кобеко разложил на столике и показывает с фокусами пластинки; раскрывается комната: Антон Павлович Чехов в черном драповом пальто сидит на зеленой садовой скамейке и весь как освещен изнутри серебром. «Вот вы к нам и совсем пришли!» – говорю я и прохожу по мосту – все на мраморе: выставка скульптур – разноцветные бутылки и соусники.

«Мне тяжело дышать», сказал Чехов и вытащил изо рта утку.

Утка оказалась жареная, с яблоками. И все бросились с разбега к Чехову хватать утку.

4 Потихоньку, скоморохи, играйте!*

Николай Николаевич Евреинов † 7.IX-1953

Улица Буало, № 7. Напротив гараж Simplex. Справа от гаража крытые глухие двери растворяются опростать мертвецкую: из них выносят покойников. Когда-то клиника, а после бомбардировки госпиталь, а вскоре после Освобождения выехал госпиталь, и теперь пустые больничные здания и затихающий сад – по весне птиц меньше: нет корма.

Когда из мертвецких дверей выносили гроб Равеля, наша улица была запружена народом и венки музыкой всех тонов заплели широкий въезд в гараж. В канун войны, когда из этих дверей выносили гроб, – я ждал около, на тротуаре, и мне некому было сказать: помер Лев Шестов!1 И ни одного цветка. А когда, в оккупацию, торопясь, я садился в траурный автомобиль и, упираясь коленями в гроб, оглянул – на меня посмотрела пустынная улица – ледяной блестящий май2.

Очередь за соседом: много лет в Париже известно: улица Буало, № 7, внизу «театр», на втором этаже «литература». Николай Николаевич Евреинов приказал долго жить.

Нечего переходить на ту сторону и караулить только оттуда раскрывающиеся двери, вход в наш дом задрапирован черным.

Не закрыв двери моей «литературы», я сошел по двадцать лет хоженой лестнице, однажды показавшейся очумелому впотьмах Одарченю квадриллион квадриллионов ступеней, и не заходя в «театр», выхожу из черного на солнце.

Стал у венков. Без вздрога буду ждать, какой теплый летний день.

Воскресенье на понедельник, в пять часов утра, я вдруг проснулся: в дом вошла смерть. И сегодня – середа – сейчас 2, и через четверть часа она покинет дом. Покинет и «театр». И с моим последним прощальным поклоном вдвинут гроб в ящик автомобиля. Ждут автомобиль. Это всегда нетерпеливо долго. Три венка. Казенный – не помяв цветов, могу, не нагибаясь, пройти сквозь – от Общества драматических писателей (Société des auteurs), другой венок от «локатеров», жильцов дома – убогий или, как говорили. «ничего», и третий – красная греческая «тау»3, на столбе перекладина, или, как говорили посторонние: «крест».

По расписанию, не опаздывая, показался от цветной москательной угловой лавки ожидаемый автомобиль. С каким спокойствием весь исчерненный отчаянным пропадом подъехал к дому, вышли рослые крокморы4 и скрылись за черной драпировкой.

И мне увиделось, как, не стесняясь, они вошли в театр, хозяйски оглядели гроб, приладились, подняли с натугом и, опустя, понесли.

И когда из-под черного, мне показалось, выволочен был прямо по земле гроб и поспешно чуть приподнятый над землей поднесен к автомобилю и легко сунут между колес, стало быть, нечего глазеть, дожидаясь, – я вдруг схватился: не упустить бы! и по ногам провожатых подошел к Кашиной (Анна Александровна Евреинова). Мне хотелось ей выразить, как я вижу и все чувствую ее дни, ночи, часы, – все – до самых минутных секунд огонь скорбей расставания5.

Наша консьержка – Маршал Крокморов – оттесняя от автомобиля на тротуар, погнала за автомобилем в строй и сама стала во главе. С ней в ряду «Половчанка» в испанском трауре – Е. Д. Унбегаун, изможденная от усталости инфермьерша M-me Adam и «Папильон»6 Е. П. Риппль, тоже в трауре, но как будто обезьяньем – Евреинов в Обезьяньей Палате имел знак «Комедианта Обезвелволпала», а за ними на голову выше консьержки ослопной свечой Берлиоз – Н. Д. Янчевский – и с ним стая фигурантов, а за статистами два игрушечных бутафорских автомобиля под Гринберга – импресарио – или, подумалось, «и туда нужна рука».

Венки встрепенулись – автомобиль, не спеша, разминаясь, пополз, торопя за собой провожатых

Пара гнедых, запряженных с зарею,
Тощих, голодных и жалких на вид.7

Иду не в строю, но вровень по тротуару. Мне мало моей белой палки, меня держит под руку поводырь – монашка – бывшая наяда – Н. Г. Львова.

За много лет редкий день бывало я не встречу приветливого «потешного» соседа всегда с улыбкой, да как же иначе: «веселый» – «веселыми» в старину назывались скоморохи. Он был прирожденный скоморох – театр его природа. А там, где нет печали и улыбки, где будет скитаться его дух?

В смехе – теплота, в улыбке – свет. Его ходячий театр и наша убогая мерзлая трудная жизнь.

И вот все, что осталось: груда костей – бедный Йорик!8

И разве можно было на него сердиться и требовать арифметику – долю честных дураков.

Разыгрывать театр, не все ли равно где и когда, важно как. А ведь это не с какими программами тараканоморов.9 В чем его только не обвиняли.

По его почину – надоумил! – в первый год оккупации без отопления мы завели газовую фур10 (духовку) и сколько вечеров, пока не запретили, согревались на кухне: коротая время, я читаю вслух или рисую мои серебряные конструкции, я это никогда не забуду: тепло.

Мне памятна наша встреча: Петербург, зима, 1908 год. Вскоре после моего «Бесовского действа» у Коммиссаржевской, освистанный и обезображенный карикатурами, я пошел на открытие Старинного театра: «Чудо о Теофиле», постановка Н. Н. Евреинова.11С каким вниманием и сочувствием было встречено представление – средневековый миракль, вошедший сказанием в наши старинные сборники. На аплодисменты вышел Адонис12 (определение старого каноника Jean Chuzeville’а).

88
{"b":"539356","o":1}