В России Хвостенко с группой "АукцЫон" записал два диска: "Чайник вина" и альбом песен на стихи Хлебникова.
Сейчас он стал особенно близок молодым питерским художникам "митькам". Они часто приезжают в сквот, читают Хвосту свои сочинения, показывают картины. Как я понял, дружбой с Хвостом они очень дорожат.
Алексей говорит, что с наркотиков он "соскочил" уже здесь в эмиграции. В 1989 году он перенёс операцию по поводу прободной язвы желудка с осложнением перитонита. Три месяца лежал в реанимации, похудел на пятнадцать килограммов.
Он продолжает работать в сквоте, так как мастерской за все годы у него так и не появилось. Как и денег.
Его вторая жена Римма Михайловна (до замужества Городинская) родила ему дочь Веру — сейчас девочке одиннадцать лет. Дочка Хвоста девочка нервная, вспыльчивая и независимая. Она бродит среди всеобщего бедлама, видит постоянное пьянство случайных людей, и тоска в её глазах никогда не проходит. Она любит быть рядом с отцом.
Как в таких условиях Алексей успевает что-то творить — уму непостижимо, но творит — пишет стихи, создаёт странные скульптуры, поёт свои песни. "Кто ты больше, — спросил я, — художник или поэт?"
— Для меня эти вещи неотделимы, — ответил Хвост.
Через год я снова оказался в сквоте. Когда я шагнул за калитку в железных воротах и увидел старых знакомых, сердце моё сладко замерло. Всю жизнь я проработал в медицине, но своей средой всегда считал людей искусства. В сквоте за это время мало что изменилось.
Лёша Хвостенко что-то мастерил из длинных обтёсанных палок. Над ним висел расписанный бронзовой краской плакат с надписью "Триумф", извещавший о том. Хвост готовился встречать своё пятидесятилетие. Ему помогал болгарин Юрек, которому Хвост с прошлого года задолжал. Юрек, не обращая на меня внимания, жалобно скулил:
— У меня жена, дети…
Алексей, не отрываясь от работы, виновато отвечал:
— Ну, ты же видишь, обстоятельства… Один американец картину хотел купить. Будут деньги, подожди.
— Сколько можно? Я домой хочу ехать. Займи у кого-нибудь.
— Десять тысяч франков! Ну, кто мне их даст? Может, на триумфе покупатели будут. Я кучу народа пригласил, в "Русской мысли" объявление напечатал. Будут деньги…
Коля Любушкин на этот раз писал Ростроповича с Музой. В виде Музы была изображена виолончель. Музыкант сидел на полу, прислонившись к инструменту спиной. Почему он отвернулся от Музы, я спросить не решился.
У дальней стены писал огромные по размеру, яркие абстрактные полотна французский художник Рене Трубель. Он почему-то работал в элегантном белом костюме, но умудрялся каким-то образом не пачкать его краской.
В сквот пришёл Александр Путов. Я знал, что он необыкновенно плодовит, но сегодня впервые видел его работу. Саша поднял с пола широкую доску, из банок выложил на неё высокими горками масляную краску всех цветов, вооружился кистью шириной в три пальца и приступил к священнодействию. На полу уже были разложены пятнадцать натянутых на подрамники холстов. Путов поставил один холст на мольберт, макнул сразу в три краски кисть и стал беспорядочно мазать холст. Затем снял холст с мольберта и поставил другой. На каждый последующий он наносил самые разные цвета всё той же кистью. Удары её тоже были разные: к одному он чуть прикасался, на другой наносил кривую линию, на третий круг, на четвёртый спираль… Кисть была похожа на многоцветный букет и мазки получались многоцветные. Никакой фигуративности в этом буйстве цвета не прослеживалось. Холсты постепенно набирали всё большую яркость, но при этом всё сильнее отличались друг от друга. Несмотря на то, что Александр не вытирал кисть, грязи на полотнах не было. Получались декоративные абстрактные панно, от которых рябило в глазах. Работа проходила в бешеном темпе и длилась около двух часов.
Наконец, вся краска с доски переместилась на холсты. Путов в изнеможении опустился на табурет.
— Впервые вижу такую манеру письма, — сказал я.
— Это я сам изобрёл — "метод шахматной игры на нескольких досках". У меня всякий раз свежий взгляд на холст, а, значит, разные эмоции.
— И покупают?
— А как же? Есть из чего выбрать, они же все разные.
— Но при такой толщине красочного слоя через год всё высохнет и осыплется.
— А я на вечность и не рассчитываю.
Я заглянул в конурку Гурова. Он играл в шахматы с бардом Флором. Тот когда-то эмигрировал из России в Австралию, но уже десять лет обретался в Париже.
— Опять приехал, — поднял глаза от доски Юрий, — молодец. Не хочешь поехать со мной на юг?
— Зачем?
— Этюды писать.
— Разве ты этюды пишешь? — удивился я.
— Писал когда-то. Поедешь?
— У меня другие планы.
— Жаль.
Гуров склонился к доске. Прерванный моим приходом разговор продолжался.
— Кончай пить, Гуров, — говорил Флор.
Нравоучительную беседу в сквоте я слышал впервые, а потому прислушался.
— Я две картины продал, что же мне теперь, солить, что ли франки?
— Ты же на юг хочешь ехать, работать там.
— Ну, и что?
— Отдохнёшь от пьянки, бабу заведёшь.
— Они мне здесь надоели.
— Не в том дело. Ты не знаешь, какой кайф испытываешь, когда после месячной "завязки" хлебнёшь первый глоток пива. Не передать!
— Угу. Тебе, Флор, наркологом надо быть. Или проповедником. Шах, ходи.
Я пошёл посмотреть, что успел Гуров сделать за прошедший год. На мольберте и двух старых стульях стояли три мрачные абстрактные картины. Перед мольбертом на полу размещались две грубо вылепленные глиняные скульптуры — мужчина и женщина. Они сидели на деревянных пнях. Между ними на полу были нарисованы белилами круги с точкой посередине. Подошёл Гуров.
— К выставке готовлюсь.
— А в чём идея композиции?
— Сам точно не знаю. Мне хочется найти здесь, — он обвёл взглядом сквот, — акустическую точку. Чтобы люди заходили в круг и слышали свои голоса. Ну, вроде эха. Наподобие беседы самого с собой.
— Понятно, — сказал я, ничего не поняв. — Где будет выставка?
— Здесь, в сквоте.
— Послушай, а где все твои прошлые работы? Ведь у тебя в Ленинграде во Дворце Цурюпы большая выставка была.
— Чёрт их знает. Одни продал, другие раздарил. Многие на помойку отнёс, мне тогда в "совке" всё обрыдло… Рвать собирался.
— Заявление подал, что ли?
— Какое заявление… С докерами в порту договорился, "бабки" им хорошие отстегнул.
Об этой истории я ещё дома краем уха слышал, но она казалась мне досужей выдумкой.
— Ну и что?
— Они меня ночью в пустой контейнер и засунули.
— А дальше что?
— Ничего. На следующий день контейнеры на судно погрузили, и я в Лондон поплыл.
— А еда?
— Они меня жратвой снабдили. И мешком для этого самого… Спальник у меня свой был. Говорили, с неделю плыть придётся. У них договорённость в лондонском порту была.
— И что, неделю в ящике?
— На двенадцатый день только вынули. У них там какая-то накладка вышла. Я от жары чуть не сдох, да ещё в темноте. Но выпустили нормально, ночью. В полицию не сдали и с территории порта вывели. Всё по-честному.
— А дальше что?
— Месяца два по Лондону болтался, портреты писал. Скучно там, художников наших мало. Потом сюда перебрался.
— А домой не тянет?
— В Россию что ли? А что там делать? Везде одна хренота.
— У тебя же родители, кажется, живы?
— Не знаю. Меня это не слишком занимает.
— Ну, как же? Мать всё-таки, отец…
— А что у меня с ними общего? Приедешь к брату, выпьешь бутылку водки, а дальше что? Мне с творческими людьми интереснее.
— Ты сам-то питерский?
— Считай, что так. Хотя в Латвии родился, в Талсах.
— Когда?
— В пятьдесят третьем, 21 марта. Да какое это имеет значение? Вся моя жизнь с Питером связана. Я же чистый "классик", и учителя у меня классики — Аникушин, Матвеев.