Василий Розанов выводит нас "на чистую воду" и потому вдруг оказывается крайне актуальным. Он развеивает тот психологический туман, в котором каждый из нас пребывает от рождения до смерти. Недаром критик Гершензон писал в свое время Розанову: "Вас можно любить только, как целое, отдельных черт в вас множество таких, что за каждую вас можно и должно ненавидеть".
Василий Васильевич не строил иллюзий относительно себя. В своих сочинениях он срывает привычную и удобную кору и с нас. Он жил в согласии не с обществом, а с совестью, и когда слышал упреки в аморальности, отвечал: "Я не такой подлец, чтобы думать о морали".
Мне тоже не хочется "думать о морали". Но "развратительное" влияние литературных занятий я постоянно ощущаю на себе. Так и хочется накатать что-нибудь этакое, с перчиком, с закрученным сюжетом, чтобы напечатали в популярном журнале, чтобы "всем" понравилось, чтобы деньги…
Время на дворе переходное, расплескалась вся литературная помойка. Если прежде царила партийная идеология, то сейчас разгул низменных страстей. Уже не только журналистика, но и вся литература ради денег проституирует.
Люди читают книги, на обложки которых смотреть и страшно, и стыдно.
А передо мной на столе снова, как в молодости, охватив руками колени, сидит на пеньке Горький. Сорок три года назад, уходя в армию, я попрощался с ним. Когда вернулся, в доме его не было. Вероятно, упал и разбился. А недавно мне подарили эту статуэтку
Если раньше он не мог помочь мне разглядеть будущее, то теперь Алексей Максимович меня многому учит. "Не поддавайся, — говорит он мне, — не соблазняйся. Слушай свое сердце. Помни мою несчастную судьбу — от страстной веры в революцию до восхваления рабства и истязаний невинных жертв на Беломорканале. Совестью и свободой расплачиваются за сытую жизнь".
Правда, уже много лет книги Горького стоят на книжной полке. Томик Розанова лежит на рабочем столе.
1 февраля 1998 года
О патриотизме двух поэтов
Блок любил Россию мистически и в то же время чувственно:
О, Русь моя! Жена моя! До боли
Нам ясен долгий путь…
Эта любовь иногда взмывает до молитвенного экстаза — Куликово поле, трубные клики лебедей, белые туманы над Непрядвой.
Но когда наутро тучей чёрной
Двинулась орда,
Был в щите твой лик нерукотворный
Светел навсегда.
Но рядом с этой Русью у Блока есть и другая:
Где буйно заметает вьюга
До крыши утлое жильё,
И девушка на злого друга
Под снегом точит лезвиё…
А какой у Блока Петербург? Нездешний, мистический, город-химера. Это уже не любовь к реальной России, а к инфра-России, к инфра-Петербургу — любовь поэта-мистика, которая не удержала его на горних вершинах. Блок скатился от Прекрасной дамы к пьянству и загулам.
Если мистика Лермонтова (а мы не можем сомневаться в том, что он любил родину) делает его печальным созерцателем "обеих бездн", то мистика Блока привела к саморазрушению. А ведь это был его "идеальный мир".
Через горький скепсис Лермонтова проглядывает светлая, задушевная вера и потому он оказался для потомков Вестником, Блок же всего лишь Пророком.
5 сентября 2008 года.
Заболел цветаевой
25 марта 2004 г.
Принёс домой, повесил. Два дня сохла. Потом открыл — и утонул.
Я и раньше Цветаеву читал. Восхищался её прозой, её Пушкиным. А стихи — не доходили. До сердца не доходили. А тут — дошли. Открылась бездна. Загудел колокол трагедии жизни. Он над каждым гудит, но над поэтом особенно грозно. Предупреждает — осторожно, сгоришь!
Но Поэт, Художник — разве они способны остерегаться… Пылают. Сгорают, за нас сгорают. Мы только греемся у их костра. Отогреваем холодные души. После их смерти отогреваем. На пепелище.
Я с Цветаевой витаю,
В её строчках утопаю
И от жизни улетаю —
Быт — брысь! —
В высь, в мысль,
В вечность, в боль,
В стихов беспутство
И в высокое искусство.
Во взгляде или словесном потоке разных моих собеседников я иногда улавливаю "фундаментальные" слова и жесты, которые рассказывают о человеке больше, чем его остальная речь. Улавливаю и тайно горжусь: "какой я умный!"
Не только в человеке, но в каждом слове, в каждой вещи Марина ощущала ВЕЧНОЕ. Рабочий стол для неё — друг и защитник.
И верно: в каждом гвозде, в кухонной табуретке, в венике — вечность. Вещи нас переживут. С их долгой жизнью не наши бренные тела, а лишь дух, вечные страсти, наши творческие порывы могут сравниться. Но чтобы зажечь других, людские слова должны быть огненными. Марина умела так говорить.
Поэт — "тот поезд, на который все опаздывают," — сказала она.
Конечно! Мы догоняем этот поезд, когда живые шаги поэта давно остыли. Даже обычную искренность современники не "догоняют". И в этом вечная проблема.
Знаки препинания Цветаевой не менее важны, чем слова. Нередко они объясняют словесную недосказанность. Вот "Диалог Гамлета с совестью":
Но я её любил,
Как сорок братьев
Любить не могут! — горячо восклицает Гамлет. Он страдает, он убеждён… А совесть ему:
Меньше всё ж,
Чем один любовник.
Гамлет начинает понимать, что платонической любви женщине недостаточно. Он Офелию не взял, не раскрыл, не сделал ей ребёнка. И к Гамлету впервые приходит сомнение:
Здесь, в этих двух вопросительных знаках — всё. Больше ничего говорить не надо.
С юности она знала себе цену как поэту:
Моим стихам, как драгоценным винам,
Настанет свой черёд.
Но, полюбив Сергея Эфрона, и, как оказалось, навсегда, она не сумела сопоставить его личность со своей:
В его лице я рыцарству верна,
Всем вам, кто жил и умирал без страху! —
Такие — в роковые времена —
Слагают стансы — и идут на плаху.