8
У нас будут "спорные отношения на расстоянии", обещал Эрик в самом начале истории, когда они только сошлись, только прикидывали: не пожить ли вместе, а вдруг понравится? Конечно, вздор, ничего он не обещал, много чести - намекать на какое-то будущее, если собираешься провести с другом-другим месяц или два; да и сам Константин нашел бы себе кого-нибудь спокойнее и добрее, милого мальчика, который не мучает и не изменяет, бывают же такие милые мальчики на земле, он нашел бы себе этого мальчика, и всё бы прекрасно устроилось, никаких споров, расстояний и любви. Незачем усложнять, мне лучше быть одному; незачем усложнять, мне тоже лучше быть одному, но мне без тебя плохо. Со мной будет еще хуже, я тебя серьезно предупреждаю, я невыносимый, со мной никто не может жить; Эрик говорил это - серьезно предупреждал, без шуток, и развешивал занавески, разбирал вещи, расставлял книги по полкам: надо все-таки привести этот дом в беспорядок, а то он похож на гостиничный номер, но нигде нет таблички "Не беспокоить". Какое совпадение, откликался Константин, да ведь я тоже невыносимый, и это со мной никто не может жить, и все, кто пытались, сходили с ума, а заодно и по лестницам, сбегали без оглядки. Мне кажется, мы с тобой уживемся, ну, или убьем друг друга, но я постараюсь не убивать.
Право, вы чудесная пара, поздравляли их потом, то восхищенно, то насмешливо: много ли чести в том, чтобы быть "чудесной парой" в нашем веке, и не таких обрабатывали, справимся и с вами, дайте срок, а пока - вы чудесная пара, вам повезло. Никаких нежностей напоказ, никаких вольностей, они разве что приезжали и уезжали вдвоем, да и то не всегда, мало ли кто чем занят после и кто с кем встречается - до. Но в интонациях и в рассказах вдруг мелькало что-то неуловимое, мимолетная intimité: когда мы с Эриком были в Испании, я впервые услышал эти песни, из них потом выросли Canciones; когда мы с Константином летели в Нью-Йорк, самолет ужасно болтало, и я думал, что мы упадем, а он спал, как убитый; когда я танцевала в Париже, они приехали на премьеру, не предупредив меня, я их вовсе не ждала, но им понравилось, хотя, честно говоря, я боюсь, им понравился не балет, а мои рыжие волосы. Что поделать, тот балет и вправду был не из лучших, милая однодневка с милым лесбийским дуэтом, вырезать бы оттуда дуэт и уничтожить все остальное; а рыжие волосы им понравились, хоть и продержались немногим дольше балета, краску так легко смыть, возвратиться к черному цвету. Они поздравляли эту рыжеволосую, танцевавшую в Париже, целовали синхронно в щеки и сами смеялись своей синхронности: работаем слаженно, как автоматы, как двойники, без чужих душ, на одних пружинах. И она вспоминала после, единственная уцелевшая, пережившая их: хоть они не всегда появлялись вместе - и с чего бы им быть неразлучниками, у них автономные кровеносные системы, и дышали они врозь, каждый сам по себе, - хоть они расставались, и я видела чаще одного или другого, а не "и другого", либо Эрика, либо Константина, а не Эрика и Константина, - все равно, когда я думаю о них теперь, я вижу их вдвоем, и мне кажется, они счастливы, были счастливы, трудно признать, что они мертвы. Но придется признать, что они мертвы, они сами уверяют серьезно: когда он умер, мне было очень плохо без него, когда я умер, ему было очень плохо без меня, когда мы умерли - плохо не было никому, все продолжилось без нас по установленному порядку. Не они устанавливали этот порядок, но в освобожденных помещениях полагалось смахивать пыль и передвигать мебель, чтоб она не гнила и не сохла быстрее нормы, полагалось поддерживать влажность, раз не с кем поддержать беседу, и свозить бумаги и книги в архив, пока до них не добрались любезные мыши с маленькой буквы, с ними не договоришься, не попросишь их перед самым инфарктом: "Сделайте милость, будьте хорошими. Мяу!". Когда-то разобранные вещи рассеивались по миру, дробились на составные части: тут полочка, тут подсвечник, тут связка писем, пара стоптанных танцевальных туфель, порванная рубашка, нитка бус, часы, спинка кресла без кресла, засохший цветок, опять письма, опять танцевальные туфли, и так далее, они рассеивались, как атомы, по огромному миру, минуя музеи, потому что не сделаешь выставки из этого хлама, не выстроишь заново ни дома, ни даже макеты домов. Наследники есть, но как будто и нет, им тоже недосуг возиться с ремонтами, аукционами, одеждой и мебелью, материальными оболочками - это что-то вроде мертвого тела, но громаднее и грузнее, не сожжешь в крематории пиджаки и диваны, а если попытаешься сжечь - прослывешь сумасшедшим. Константин им тоже прослыл, этим сумасшедшим, свихнувшимся от горя; вообразите, вчера кое-кто видел, как он бросал в печь для мусора вовсе не мусор, он выносил из квартиры Эрика бумаги и жег их, по-вашему, это нормально? согласитесь, он не в себе, у него хрупкая психика, он не перенес смерти Эрика, повредился в рассудке. Сделайте что-нибудь, надо его остановить, мы все понимаем, мы очень ему сочувствуем, но ведь он же так все спалит, он хочет еще раз убить Эрика, он всегда Эрику завидовал, всегда его ненавидел. Знакомый шепот звучал у него за спиною: ничего нового, он наслушался и привык, научился не обращать внимания - пусть шепчут или кричат, им тоже плохо, не на ком сердце сорвать; надо его остановить, повторяли они, но не останавливали, только смотрели, а он, не оборачиваясь, стоял у печи, грея руки над бездымным огнем, пока бумаги горели, чернели и исчезали, подражая Эрику, превращаясь в такой же пепел, но без кусочков костей. Не тянет все это ни на первое, ни на второе убийство, чтобы уничтожить Эрика - следует уничтожиться самому, а он пытался жить дальше, быть здоровым, не умирать. И когда он все-таки умер, о нем говорили: долго же он продержался, целых три года, а ведь начал сходить с ума сразу после - незачем уточнять, после чего, и так ясно, - со всеми рассорился, вел себя странно, срывался, страдал от депрессии, теперь-то мы понимаем, что это была не депрессия, а другая болезнь, теперь мы его пожалеем, хоть он сам виноват в этой другой болезни, он был неосторожен, даже распущен, ну и поплатился, всего-то и нужно - не спать с кем попало, а он забыл об этом правиле, он был беспечен, надеясь найти утешение, и не утешился, и заразился, хуже того - наверно, и других заразил.
Ничего не поделаешь, СПИД - это то, что бывает с другими, им тоже придется от кого-то подцепить вирус, и Константин - не хуже прочих, звено в цепочке, вишенка страшной поры. Лучше через мужчину, чем через иглу, человечнее как-то, утверждал он и покупал презервативы, еще не зная, болен или нет, про запас, на всякий случай, мало ли с кем и как проведешь эту ночь. Его спрашивали: ну, кто вам нравится, в вашем возрасте должен быть любимый тип, это в юности гоняются за всеми без разбора, кого поймают, тот и хорош, а вам-то кто нравится, расскажите? Что ж тут рассказывать, он предпочитал светловолосых, худых и не очень высоких, скандинавов и лучше - датчан, узколицых и сухощавых, курящих, балетных, замкнутых, вздорных, с "плотоядным" и "дьявольским" смехом, с аэрофобией, с припадками меланхолии, с ужасным характером, с легким прыжком, с прекрасными линиями, с бурнонвильской выучкой, космополитов, бездомных, увы, и, увы, пьющих, с идеями, с умом и талантом, музыкальных, прелестных, невыносимых, перечень длится, длится, он часами может вот так говорить, проще вычеркнуть все и написать сверху: он, этот Константин, предпочитал одного Эрика, вот и все, замены Эрику нет, его больше нет на земле. Опять все валится в постмортперфект, в грамматически невозможное время, вздор, что Эрик умер, ничего подобного, еще не, все это в футуруме, где-то вдали; он и Константин - чудесная пара, у них отношения на коротком расстоянии, они оба живы, они сидят вдвоем в чугунной ванне на чугунных лапах, перекрестив ноги в горячей воде, будто лезвия ножниц (привет рыжеволосой из лесбийского дуэта, потому что это лесбийская ласка); или лучше в адмортперфекте: они сидели там, и вода медленно остывала, и смерть тоже была грамматически невозможна, ее - презент мортем - вообще не существовало, ее исключили из языка. За стенами летела белая пыль, снег мелкого помола, и на сцене-коробке был выстроен город в черных и серых тонах; как холодно в январе, немецкие зимы гораздо мягче - или кажутся мягкими издалека, впрочем, климат везде меняется, и к концу века - как короток век! - здесь тоже потеплеет, а пока что же делать, можно и потерпеть, греясь в чугунной ванне и друг о друга, и накручивать по уши пестрый шарф, выходя поутру из комнаты, совершая ошибку. На зеркалах и на щеках проступала одинаковая испарина; они молчали и не шевелились, смотрели не в глаза, а мимо, и если спросить их в тот миг: "Что вы чувствуете?" - они бы ответили, что очень счастливы, незачем подтверждать это счастье немедленным сексом, сбивая колени до синяков.