Как насчет ревности или хотя бы - попытки ревности, слева и справа обращенного вопроса: "Как живется тебе с другим - хуже ведь, чем со мной?" - когда другой сидит тут же, слева и справа, и спрашивает то же, раздваиваясь и в конце концов ревнуя к себе самому. Но они встречались и ужинали втроем, вписывая треугольник в круг стола, не чувствуя неловкости, и беседовали о самых непринужденных и легких вещах, о балете чаще всего, разумеется, о чем же еще. Моя любовь к тебе никогда, ни за что не изменится, что бы ни случилось, я всегда буду любить тебя, ты всегда будешь в моей жизни, ты всегда будешь дороже всех для меня, и так далее, и так далее, все это пролетало мимо Константина, не касалось его; все это относилось к Эрику и тому, кто был перед Константином, - к Рудольфу, для которого можно было найти слова, потому что с ним, как известно, не просто спали и жили. Позавидовать бы ему - но, право, завидовать нечему; я мучил его гораздо сильнее, чем мучаю тебя, признавался Эрик, и он мучил меня гораздо сильнее, чем мучаешь меня - ты, и пожалуй, я мог бы убить его, если б мы не расстались, или того хуже - я мог бы сам выйти в окно, от неспособности жить с ним и жить без него, а значит - от неспособности жить вообще. С тобой мне гораздо легче, суицидные мысли не выше нормы, извращенность в пределах, и с ума я не схожу, ты меня успокаиваешь. "Ты меня успокаиваешь" - это ли не лучшая похвала, сладко быть седативным средством для Эрика (как кому-то сладко быть для него сюитой), убаюкивать его, прижав ладонь к его лбу, к его глазам - вместо черной повязки. Кто бы успокоил самого Константина, окно по-прежнему открыто, и в него легко выйти, легче, чем в дверь; не знаю, как насчет сердца, но нервы есть не только у вас, Эрик, не забывайте об этом. Давайте выясним, у кого они тоньше и натянуты туже, и звучат нежнее, отзываясь на каждое прикосновение, давайте проверим, у кого они скорее лопнут от перенапряжения: это усталость клеток, как усталость стекла, давишь не так уж сильно, слабо давишь, а они разлетаются вдребезги.
Наш столик похож на заседание Объединенных Наций: говорим на одном официальном языке, но с разными акцентами, без переводчика, и если возникнет непонимание - мы сами будем в нем виноваты. Впрочем, непонимание возникнет в любом случае, даже с переводчиком, что ж теперь, так и молчать, уткнувшись в тарелки? В углу, просияв, гасла фотографическая вспышка, кто-то подходил к ним, чтобы взять автограф - лишь у Рудольфа, на салфетке или на манжете, и номер телефона, если под манжетой - красивое крепкое запястье, над воротничком - красивое лицо, под пиджаком - плоская грудь Вилли Хьюза. Вот увидите, завтра в газетах появится снимок с подписью: "Рудольф Эн был замечен в ресторане с двумя неизвестными", с невидимкой и неизвестным, и все будут гадать, что это значит и в каком разделе надо было этот снимок публиковать - в светской хронике, в новостях культуры или в уголовных происшествиях. Подавали кофе, Эрик курил, пропуская десерт, и протягивал Константину сигаретную пачку: кури, тебе же хочется, и не пей кофе, а то не уснешь; теперь он заботился о Константине, не о Рудольфе, пусть кто-то другой беспокоится, уснет ли Рудольф этой ночью или нет. И когда они возвращались домой после ужина - вдвоем, а не втроем, в двуспальную кровать не влезет третий, - когда они поднимались на свой этаж и звенели ключами, то чувствовали молча одно и то же: они - супруги, улизнувшие с вечеринки, просто супруги с буржуазными привычками и общим банковским счетом (хотя у них были разные счета). Константин замечал, раздеваясь: "А мне очень нравится Рудольф, он умеет быть очаровательным, если хочет, хоть ему и незачем быть очаровательным - со мной". Но незачем и быть отвратительным, и нечего делить с Константином: они не соперники, у них общее (не)счастье - любовь к Эрику, и общая болезнь впереди. Эрик пожимал плечами: ну, очень мило, что он тебе нравится, я рад, но вообще-то он тебя не касается. Он касался только Эрика - и просто так, и ладонью; у них были разрушительные отношения, у нас были разрушительные отношения, не пытайся их повторить, я тебя серьезно предупреждаю, ты пожалеешь, тебе будет больно.
- А мне нравится боль.
- Такая тебе не понравится. И я хочу, чтобы у нас все было по-другому, спокойно, как под наркозом. Как будто вовсе нет любви, а только привычка, скорее родственная, чем эротическая.
- Чтобы любить, не приходя в сознание. Все-таки правы твои друзья, когда говорят, что мы не продержимся долго. Все связи постепенно отмирают: дом, покровительство, работа, страсть, а на одном сексе уже не протянешь. Я не могу быть тебе хорошим другом, я - человек, с которым ты спишь, дурная слабость, что-то, о чем вспоминать неловко.
- Ну, что с тобой? - тихо спросил Эрик. - Не все ли равно, что говорят мои друзья? Они о тебе ничего не знают.
- Кроме того, что ты рассказываешь им обо мне.
- Не так уж много я о тебе рассказываю. И все это не имеет значения. Ты не пытаешься удержать меня, ты не хочешь владеть мною, это самое важное. Они не понимают, что с тобой я свободен, и думают, это оттого, что ты мало меня любишь. И боятся, что мне будет больно оттого, что ты мало любишь меня.
- И эта боль тебе не понравится. Отчего-то мои друзья не боятся, что ты мало любишь - меня. Впрочем, даже если и боятся, то не признаются, терпят молча. А я боюсь тебя потерять.
- Терпи молча.
- Видишь, я все-таки хочу тобой владеть, - сказал Константин. - Хочу состариться и жить с тобой на побережье, приманивать лампой мотыльков и чаек, с утра до вечера читать и слушать музыку, готовить тебе и отдавать всю еду чайкам и мотылькам, потому что ты все равно ничего есть не станешь. И умереть зимой, во сне, когда снег поднимется до ручки двери, и мы не сможем выйти, даже если проснемся, так что лучше не просыпаться. Это очень безумно - желать, чтобы с нами случилось такое?
- Это очень мило, но я думаю, мы не успеем состариться. Я точно не успею, я до шестидесяти не доживу. А ты не доживешь до пятидесяти.
- Подожди, я посчитаю. Кто же из нас все-таки умрет первым?
- Неизвестно. Я умру до восемьдесят восьмого, ты умрешь до девяносто третьего, у тебя, конечно, больше времени в запасе, но ты можешь меня обогнать и умереть, допустим, в восемьдесят седьмом. Особенно если будешь столько курить, это очень вредно.
- И погаси, пожалуйста, сигарету, - нараспев прочитал Константин, - она мешает целоваться. А когда погасишь, da mi basia mille, deinde centum, dein mille altera, dein secunda centum.
- Боже мой, - вздохнул Эрик, - да заткнись ты наконец со своей латынью, это несносно.
7
А откуда он латынь-то знал, как там было в Салониках-Фессалониках с классическим образованием, не от древних ли языков он сбежал в Германию к формулам и реактивам, к вращениям и прыжкам? Эрик заткнул его, несносного, одним поцелуем, положил руку ему на шею: сжать пальцы посильнее - и Константин исчезнет, не доживет до девяносто третьего, даже до восемьдесят третьего, пожалуй, не доживет. Слишком много болтал, слишком много смеялся, возился в саду, с утра до вечера слушал ужасную музыку - нет, не музыку вовсе, африканское регги, панк-рок, нью-вейв, механический шум, - ставил странные балеты, развешивал по стенам странные картины, порхал по зимнему городу, накрутив пестрый шарф по уши, взлохматив черные волосы, экзотическая птица с неизвестного острова, черноангел, затерянный в сумерках, щелкунчик, хвастун, щегол, эльф, прелестное, хрупкое, сумасшедшее существо, что с ним делать, с этим греческим выходцем, выкормышем, ублюдком, не принадлежащим, в сущности, ни одной стране, бездомным в собственном доме, что с ним делать, не милосерднее ли убить его сейчас, целуя и держа за шею, ощущая под указательным пальцем бешеный ток и бег крови, обгоняющей время. Как странно, замечал иногда Эрик, как странно, что мне хочется причинить тебе боль, проверить, надолго ли тебя хватит, сколько ты выдержишь, громко ли закричишь, когда станет невыносимо. Но если невыносимо, то уже и кричать не стоит, так будет больнее, а не легче, и ты вовсе не злой, ты по-настоящему не хочешь меня мучить, просто тебе скучно мучиться одному. Мне очень трудно жить с Эриком, говорил Константин Амалии, не Амалю, настоящему, а не вымышленному имени, доброй подруге, с которой он не изменял. Мне очень трудно с ним, он может быть мил утром, а к обеду он впадает в отчаяние, он замыкается, закрывается, и я остаюсь один, даже если я буду умирать, он меня не услышит, когда ему плохо, а если услышит, то обрадуется, потому что мне еще хуже. Я очень люблю его, но иногда мне кажется, я больше не выдержу. Иногда мне кажется, что он меня вообще никогда не любил. И лучше, конечно, разойтись, потому что дальше уже ничего не будет, ему со мной не легче, ему легче без меня, и пусть он найдет кого-нибудь другого и сводит с ума, а я больше не могу, я хочу исчезнуть, раствориться, чтобы меня вообще не было.