Казалось бы: чего еще-то? А того: в 21 год Альберт дал себе клятву заниматься искусством и наукой до 30 лет, а затем посвятить себя «непосредственному служению человечеству». И в означенном возрасте — «когда к молодому ученому и музыканту так быстро пришли признание, обеспеченность и слава» — поступил на медицинский факультет родного Страсбургского университета. «Отныне мне предстояло не говорить о евангелии любви, — объяснял он позже, — но претворить его в жизнь».
Отчитав положенные лекции в качестве профессора, он бежал на занятия по терапии и гинекологии, стоматологии и фармацевтики, педиатрии и хирургии… Степень доктора медицины защитил диссертацией на тему «Психиатрическая оценка личности Иисуса». И весной 1913-го (прослушав в Париже дополнительный курс по тропической медицине) с женой Хеленой — такой же чудачкой, дочерью профессора истории, а к тому времени профессиональной медсестрой — отправился во Французскую Экваториальную Африку, ныне Габон. Не понявшая столь неожиданного решения сломать себе жизнь мать вот только что не прокляла Альберта — во всяком случае, больше они не виделись…
Условия, в которых пришлось жить и работать супругам-подвижникам были поначалу просто немыслимыми. Их больница в Ламбарене начиналась с курятника — с настоящего ветхого курятника кого-то из живших там до них миссионеров. Потом построили-таки барак из рифленого железа. 70-й корпус этой всемирно известной ныне клиники открылся незадолго до смерти Швейцера и вскоре после его всею же планетой отмеченного 90-летия…
Говорить ли, что средства от чтения лекций, концертной деятельности и издания книг наш герой тратил на это — главное детище всей своей жизни. На Франкфуртскую премию Гете (10000 немецких марок) он построил дом для персонала больницы. На Нобелевскую премию — деревушку для прокаженных неподалеку от Ламбарене.
Наверное, это и есть — гуманизм?..
Впрочем, они не были первыми…
Бенедикт СПИНОЗА, которого Ницше называл самым чистым из мудрецов, а Владимир Соловьев своей первой любовью в области философии, умер в 44 года: своё черное дело сделали наследственная чахотка и без конца вдыхаемая стекольная пыль — величайший ум XVII столетия зарабатывал на жизнь шлифовкой линз для очков, микроскопов да телескопов. По случаю — еще и частными уроками. В последние годы получал скромную пенсию, назначенную ему парой знатных покровителей. Да и на ту согласился лишь при условии РЕЗКОГО снижения ее размера.
Еще задолго до хёрема («великого отлучения»), которому подвергли амстердамские раввины лучшего из своих учеников, они приватно предлагали юноше отступного — 1000 флоринов ежегодно — за всего лишь согласие помалкивать в тряпочку и ходить вместе со всеми в синагогу: упрямый Барух выбрал судьбу изгоя и ушел из иудеев в христиане…
Два десятилетия спустя 40-летнему Спинозе было предложено место профессора на кафедре старейшего в Германии Гейдельбергского университета (предлагал сам курфюрст Карл-Людвиг, брат королевы Христины, пригревшей в свое время Декарта). Вольнодумцу гарантировалась «широчайшая свобода философствования» с малюсенькой оговоркой: «без потрясения основ публично установленной религии». Но Спиноза снова отказался: «Во-первых, я думаю, что если бы я занялся обучением юношества, то это отвлекло бы меня от дальнейшей разработки философии; а во-вторых, я не знаю, КАКИМИ ПРЕДЕЛАМИ должна ограничиваться предоставляемая мне свобода философствования, чтобы я не вызвал подозрения в посягательстве на публично установленную религию».
Когда он умер, снабжавший его лекарствами аптекарь арестовал труп и заявил, что похороны не состоятся, пока кто-нибудь не удосужится покрыть долг покойного в несколько гульденов. Имущество заложника пошло с молотка, вырученных средств едва хватило на выкуп и скромное погребение…
В типовых биографиях Роберта БЕРНСА чуть ли не красной строкой: стихи в сборники он посылал бесплатно.
И это, конечно, не вполне так. Издание первого же томика «Стихотворений» принесло поэту 500 фунтов, включая 100 гиней, за которые он уступил права на дальнейшее их тиражирование. Другой разговор, что поэт настойчиво пытался жить и кормить свою большую семью на жалованье акцизного — сборщика налогов, проще говоря. То есть, очень не хотел мешать божий дар с яичницей, и в поисках средств к существованию во что только не ударялся — даже ферму арендовал, которая, правда, вскоре благополучно прогорела.
Отношение Бернса к гонорарам было неоднозначным. «Что же касается до вознаграждения, — писал он одному из издателей, — вы можете считать, что моим песням либо цены нет, либо они вовсе ничего не стоят, так как они наверняка подойдут под одно из этих определений. Я соглашаюсь участвовать в ваших начинаниях с таким искренним энтузиазмом, что говорить о деньгах, жалованье, оплате и расчетах было бы истинной проституцией души!».
Иначе говоря, Бернс был не то чтобы против платы за баллады в принципе, но слишком хорошо отдавал себе отчет в том, что получает за них гроши. И тогда в нем просыпалось расхожее художническое стремление быть «выше этого»…
В то время как семья бедствовала всё откровеннее.
Нет, не голодала, но жила более чем скромно. К тому же застарелый ревматизм всё чаще приковывал поэта к постели. И если бы не отзывчивый подручный, всю весну бескорыстно выполнявший за продолжавшего получать полный оклад Бернса его служебные обязанности, наш герой, несомненно, лишился бы места. А это уже означало бы для семьи самую настоящую нужду.
Но когда Томсон — издатель, строки из письма к которому приведены выше — прислал ему «какие-то пустячные деньги» из вырученных от продажи первого тома уже «Собрания» сочинений (а супруге — красивую шаль), гордый шотландец потребовал впредь «никогда не обижать его» подобными подачками. И даже хотел отправить деньги обратно, но жена напомнила о долге за квартиру, и Бернс засунул гордость туда, куда и полагается засовывать ее в такие минуты…
Это был последний год его жизни.
12 июля 1796 года умирающий поэт получил от портного угрожающего содержания бумагу: тот предлагал незамедлительно уплатить за заказанную ему форму семь фунтов и шесть шиллингов. В противном случае грозил господину Бернсу долговой тюрьмой. И полуживой поэт написал кузену: «Не будешь ли ты добр выслать мне — обязательно обратной почтой — десять фунтов? Эх, Джеймс! Если бы ты знал моё гордое сердце, ты бы пожалел меня вдвойне! Увы! Я не привык попрошайничать!.. Ещё раз прости меня, что я напоминаю насчет обратной почты. Спаси меня от ужасов тюрьмы!». Но, испугавшись, что с почтой может выйти заминка, продублировал просьбу и мистеру Томсону — человеку, которого никогда не видел, человеку, одержимому графоманским стремлением редактировать («прилизывать») его стихи и песни: «После всей моей похвальбы насчет независимости проклятая необходимость заставляет меня умолять вас о присылке пяти фунтов… Я прошу об одолжении не даром: как только мне станет лучше, я твердо и торжественно обещаю прислать вам на пять фунтов самых гениальных песен, какие вы слыхали. Сегодня утром я пытался сочинять на мотив „Роусир‑мэрч“. Но размер так труден, что невозможно вдохнуть в слова настоящее мастерство. Простите меня! Ваш Р. Бернс».
Простите и нас за эту длинную цитату, но она показалась нам уместной: через девять дней гордого Бернса не стало.
Его хоронили с помпой: за гробом под рвущие сердце траурные марши до самого кладбища строем шли войска. За ними — оттесненные сим почетным караулом — двенадцать тысяч действительных поклонников.
Приехавший кузен Гилберт поинтересовался у вдовы, не нужно ли чего. Разрешившаяся за час до этого от бремени Джин призналась, что в доме ни пенни. Гилберт дал ей шиллинг, обнял и вышел. За дверью записал в карманную книжечку: «Один шиллинг — В ДОЛГ вдове брата».
Роберт помогал ему деньгами всю жизнь…
Вскоре друзья Бернса собрали по подписке значительную сумму, и семья уже не бедствовала. Годы спустя, когда слава великого шотландца накрыла всю Англию, король назначил миссис Бернс приличную пенсию, но верная памяти мужа, Джин отказалась от нее…