Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Вместе с тем Альберт не обращал внимания на те оскорбления в адрес африканцев и чернокожих, которые ему приходилось слышать в университете и за его стенами. Говорил, что люди, их произносящие, ни в коей мере его не интересуют.

— Меня интересуешь только ты, которую я люблю и за которую боюсь, потому что ты станешь одной из нас… Что же до остальных, то, когда я слышу, как кто-то называет африканцев обезьянами или возмущается присутствием в стране чернокожих, то я знаю, что он собой представляет и мне наплевать на него. Я не из тех африканцев, которые жаждут, чтобы другие их уважали. К черту других. Главное, чтобы я сам себя уважал. Я не собираюсь заниматься воспитанием этих недоумков. Главное, что меня волнует, это проблемы моей страны, проблема Масиаса…

Я полностью с ним соглашалась. Какое значение имеют другие и их слова, если он, и только он, весь мой мир? Если я даже не замечаю этих других, когда он рядом?

Но дядюшку Мюллера такое положение не устраивало. Альберт был нужен ему, чтобы продолжать свою личную войну. Уйдя на пенсию и закрыв свой врачебный кабинет, Мюллер начал заниматься правами человека. Альберт и его друзья навещали его в надежде, что он будет помогать им в борьбе против Масиаса… До сих пор не могу себе простить, что сама познакомила его с Мюллером. Доктор создал в нашем маленьком городке «Ассоциацию борьбы с расизмом», в которую вступили Альберт и другие африканцы, а также некоторые иностранные студенты университета. Мюллер вел агитацию среди своих немногочисленных друзей-австрицев, выступал с речами, организовывал антирасистские демонстрации на площадях. Устроил праздник в честь Дня Африки, конференцию на тему «За единый мир» и другие мероприятия. И обстановка в городке резко изменилась. Раньше все было более или менее нормально. Теперь население разделилось на сторонников ассоциации — из числа коренных жителей их было не более десяти — и ее противников — к ним принадлежали все остальные. Даже те, кто прежде скрывал свои расистские взгляды, стали открыто заявлять, что они против присутствия чернокожих в стране, и позволять себе враждебные выходки по отношению к цветным. Сонная атмосфера нашего городка наэлектризовалась. Проблема взволновала всех. Вспомнили времена арийской лихорадки и то, что Германия превыше всего, и прочее из той же оперы… Как раз в те дни мы с Альбертом оказались перед необходимостью срочно оформить наш брак. Мы уже довольно долго жили вместе и были счастливы. О как мы были счастливы! Ночью мы ощущали себя единым существом. Днем вместе читали, готовились к занятиям, разговаривали, танцевали. Все вместе. Если у одного возникало какое-либо желание, другой немедленно откликался. Мы договорились… нет, нет, вру, не было никакого уговора, но мы без слов понимали, что после того, как падет режим Масиаса, мы вместе поедем в его страну. И там поженимся, и я рожу ему и его племени десятерых детей — все они будут мальчики, девочек нельзя. Он говорил мне, что сыновья будут похожи на меня, а я отвечала, что они будут так же красивы, как он. Он думал, что я смеюсь над ним, и сердился, а я его целовала и искренне уверяла, что не знаю никого красивее его! Не видела красивее этих блестящих глаз, светящихся то любовью, то гневом. Не видела более совершенных полных губ. Он смеялся и спрашивал:

— Это стихи Рембо?

— Нет, — отвечала я, — это ты!

Куда ушло все это после нашей женитьбы? Куда все подевалось, когда в нашу жизнь вторгся Мюллер, а с ним и весь мир?

Мой отец не хотел, чтобы мы женились. Он сказал мне в своей манере выражаться:

— Ты ведь не работаешь в баре! Такой брак мог бы сойти, если бы ты работала в баре…

Он словно предвидел, советовал нам обождать, как мы и решили сначала, обождать, пока Альберт окончит университет, пока не станет Масиаса, а потом уехать. Он говорил нам — мы тогда не понимали его как следует, — что люди в городе закрывают глаза на наши отношения, думая, что это временная связь, та допустимая свобода поведения молодежи, которая имеет, однако, свои границы. Брак же — преступление, осквернение всей белой расы, его не простит ни один человек в нашем городе. Мы не поверили. Отец снова проиграл дело. Снова выиграл Мюллер, который твердил Альберту:

— Мы преподадим им урок! Мы покажем этим глупцам, что мир изменился… Они должны понять, что расизм унижает их человеческое достоинство!

Мюллер много чего говорил Альберту, повторяя то, что он писал в листовках своей фиктивной ассоциации, и в конце концов убедил. Я же не видела большой разницы в том, женаты мы официально или нет. Отцу я сказала, что даже если весь город будет меня бойкотировать, мне все равно. У меня есть Альберт, а больше мне никто не нужен.

Я говорила искренне. Но прав был отец.

После того как мы зарегистрировали свой брак, нас перестали посещать даже те, кто приходил к нам раньше. Мы не обращали внимания. В университете студенты обходили нас стороной. Они ничего не говорили, но смотрели на нас неприязненно. Мы не обращали внимания. Когда мы пошли в ресторан, в котором обычно обедали, официант встал перед дверью, скрестив руки на груди, и сказал, что все столики заняты. А мы видели, что большая их часть свободна. Но мы не обращали внимания. Мы даже смеялись. Мы ходили по улицам городка обнявшись. На свист тех, кто насмехался над нами, отвечали свистом. Когда в автобусе или в кинотеатре люди с оскорбленным видом поднимались с соседних мест, я демонстративно бросала на освободившиеся места свои пальто и сумку. Мы не обращали внимания.

Действительно не обращали внимания? Или не обращала внимания одна я? Я не обратила вовремя внимания на то, что Альберт стал все реже выходить из дому по вечерам. Не обратила внимания на то, что он проводит дни не в университете, а в нашей маленькой комнате. Не заметила, что он стал пить больше обычного. Значение всего этого я поняла потом. А в те дни меня занимало нечто более важное. В то время, когда менялся Альберт, во мне тоже происходили изменения — огромная радость заполняла все мое существо, и меня мало занимало то, что Альберт и его друзья-африканцы часто собираются у нас, сидят в углу комнаты, пьют и разговаривают на непонятном мне языке. Уже начавший шевелиться во мне ребенок Альберта занимал все мои помыслы. Я не думала даже о приближавшейся экзаменационной сессии. И лишь потом поняла значение этого холодного взгляда его глаз и его нервного смеха. Я была слишком погружена в себя.

Вместе с тем все могло бы продолжаться, спустя какое-то время мы могли бы внять голосу разума, и я догадалась бы, что происходит с Альбертом. Или он обрел бы свое прежнее презрение к людской глупости и стал бы относиться ко всему спокойнее. Все было возможно до того субботнего вечера, когда мы вышли, чтобы, как и прежде, вместе прогуляться по берегу реки.

Это был мирный вечер — его не посетил никто из друзей, и он не выпил ни рюмки. Мы шли и снова разговаривали о поэзии и о Лорке. В ответ на мою просьбу он начал вслух читать мне прекрасные строки из «Плача по Игнасио Санчесу». Я не знаю никого, кто так читал бы стихи, как Альберт. И ничто не трогало меня так, как голос Альберта, читающего проникновенную элегию Лорки его другу, тореадору. В его голосе не было пафоса, он звучал обычно, как если бы Альберт продолжал разговаривать со мной. Но постепенно тихие печальные звуки становились похожи на тоскливую африканскую песню, звуки удлиннялись и превращались в один глубокий вздох, выходящий из его уст. Он не смыкал губ, и страдание лилось прямо из его широкой груди, из его сердца. Постепенно исчезали деревья, аккуратно высаженные вдоль австрийской реки, растворялись в темноте прочные каменные дома, рядами тянущиеся по обеим ее берегам, и возникал в воображении девственный лес, жаркие африканские джунгли, укрывающие собой Разбросанные тут и там хижины, освещенные серебряным светом луны… Лорка внезапно снимал свою шляпу и свой испанский костюм, преображаясь в обнаженного чернокожего человека, горько оплакивающего Игцасио под доносящийся из чащи леса бой барабанов. И голубка вступала в единоборство с леопардом, в пятом часу пополудни… И тело человека — с рогом, в пятом часу пополудни… И одинокий бык гордо мычал, в пятом часу пополудни… И смерть откладывала свои яйца в раны, в пятом часу пополудни… И гроб на колесах — его постель, в пятом часу пополудни… И раны воспламенялись, как солнца, в пятом часу пополудни… И стрелки всех часов показывали пять часов пополудни… И тень эта — тень пяти часов пополудни…

23
{"b":"537864","o":1}