Однако она уже улыбалась своей обычной улыбкой и доставала из пачки новую сигарету со словами:
— Разрешите, доктор?
Доктор пожал плечами, и они обменялись несколькими словами по-немецки. А потом он, повернувшись к нам, грустно сказал:
— Она знает, что я считаю себя ответственным за все, что происходит с ней в этом городе. Ее отец — мой лучший друг. В молодости мы вместе воевали в Испании и с тех пор не разлучались. Он хотел, чтобы Бриджит изучала, как и он, юриспруденцию, но она предпочитала литературу и попросила меня убедить отца. Кто знает, Бриджит, если бы ты стала юристом, то, может быть, жила бы сейчас дома, работала бы вместе с отцом или заняла бы его место после его ухода на пенсию.
— Но мне очень нравится моя работа в этом городе. Быть гидом в тысячу раз лучше, чем копаться в сводах законов и составлять документы. И я предпочитаю жить здесь, чем возвращаться домой.
Полушутливым тоном Ибрахим спросил, не испытывает ли она тоски по родине, на что Бриджит с улыбкой, но решительно ответила:
— Ничуть!
Ибрахим обернулся ко мне:
— А ты?
— Оставь меня в покое, — сказал я по-арабски, — только этого мне сейчас не хватало.
Ибрахим, который снова обрел всю свою жизнерадостность, не стал вступать со мной в пререкания и задал вопрос Мюллеру:
— Скажите, доктор, в Испании вы сражались на стороне республиканцев, не так ли?
Мюллер утвердительно кивнул головой, а Ибрахим просиял и взглянул на доктора так, словно впервые увидел его. Я готов был биться сам с собой об заклад, что сейчас он начнет расспрашивать его об этой закончившейся десятки лет назад войне, как будто она все еще в самом разгаре. В дни нашей юности война в Испании, которой мы не пережили и о которой знали только из книг, означала для нас очень многое: мечту о новом мире, объединившемся против диктатуры и угнетения. Мечта рухнула, но оставались ее символы — Хемингуэй и «По ком звонит колокол», Мальро с его романом «Надежда», «Герника» Пикассо, стихи Лорки. Эти символы воспламеняли наше воображение в дни юности, и я подумал, что Ибрахим, очевидно, спросит Мюллера, не встречался ли он в Испании с Хемингуэем. Но, к моему удивлению, Ибрахим, глядя на меня, сказал Мюллеру:
— Значит, вы можете обрисовать мне более верную картину обстановки здесь… Мой друг утверждает, что левое движение умерло не только в Европе, но и во всем мире. Так ли это?
Мюллер усмехнулся:
— Боюсь, что не смогу быть вам полезным в этих вопросах. Я уже давно утратил интерес к политике.
— Или решили, что лучше ею не заниматься, да, доктор? — уточнила Бриджит.
Не обратив внимания на ее реплику, Ибрахим протестующим тоном воскликнул:
— Но почему?! Наверняка вы тоже были марксистом, когда поехали воевать в Испанию?
Мюллер снова пожал плечами, похоже, не зная, что ответить. Я вмешался в разговор:
— Может быть, мне удастся кое-что пояснить. Я находился здесь, в Европе, в 1968 году, во время вторжения в Чехословакию и помню массовые выходы из коммунистических партий. Многие люди думали тогда…
Ибрахим прервал меня негодующим восклицанием:
— Вторжение в Чехословакию… Эти европейские товарищи очень чувствительны! Сколько людей погибло тогда? Единицы! А слышали ли вы, чтобы хоть один капиталист отказался от капитализма, когда пулеметы косили тысячи людей на стадионе и на улицах Сантьяго? Или еще раньше, когда реки Индонезии были красными от крови жертв резни? Вторжение в Чехословакию! Тоже мне!
— Вот видишь, спокойно сказал я, — в этом мы с тобой согласны. Кровь бедных наций никого не волнует, хотя бы гибли и миллионы. Чехословакия же — совсем другое дело…
Тут впервые разволновался Мюллер. Слушая Ибрахима, он хмурил седые брови, а после моих слов заявил:
— Я не был свидетелем вторжения в Чехословакию, но видел, еще раньше, вторжение в Венгрию. Я оказался там случайно, работал врачом-добровольцем еще до начала событий. Я видел танки, видел убитых. Бедные русские солдаты не знали, что они находятся в Будапеште. Их командиры обманули их, сказав, что они сражаются с английскими захватчиками в Порт-Саиде, на вашей родине.
Но я уже не следил за разговором. Все это меня больше не интересовало. Я видел, что Ибрахим, лишь недавно критиковавший меня за неуместную горячность, сам распалился, как в молодости, вспоминая события четвертьвековой давности. Говорил о Порт-Саиде, размахивая руками и с лицом, налившимся кровью. Можно было подумать, что английские корабли именно в этот момент осаждают город. Старый доктор с такой же запальчивостью вспоминал Будапешт, кричал и брызгал слюной. Слышались имена Насера, Сталина, Неру, Хрущева и многие другие. Упомянули даже Нкруму, уж не знаю, в какой связи.
Я смотрел на Бриджит. Вначале она не спускала внимательных глаз со спорящих, но постепенно взгляд ее становился все более рассеянным. Она непрерывно курила, словно хотела укрыться за сигаретным дымом, а когда время от времени бросала взгляд на Мюллера, в глазах ее было то самое застывшее выражение, которое я уже не раз пытался понять. Увлеченный спором доктор спиной чувствовал ее взгляд, и голос его едва заметно напрягался. Бриджит тоже чувствовала его реакцию и отводила глаза в сторону, словно раскаиваясь в том, что заставляет доктора волноваться. Что за отношения между ними? Почему она не хочет признавать отцовской опеки с его стороны? Но какое мне до этого дело? И почему на меня так действует эта странная атмосфера, причин которой я не знаю?
Внезапный вопрос Мюллера прервал мои размышления:
— Прошу прощения, не поймите меня неправильно, но ваш друг называет вас сторонником Насера. Я, несмотря ни на что, восхищался Насером как лидером революции. Но не думаете ли вы, что время национальных революций прошло?
О чем говорит этот старый доктор? И почему все они смотрят на меня с таким любопытством, как будто я сейчас разрешу судьбоносную проблему? Не все ли равно, что я скажу в этом чужом городе, двум чужим людям или Ибрахиму, который меня не любит? Да и есть ли мне что сказать? Может, они хотят, чтобы я рассказал им о Манар? Это единственное, что постоянно занимает мои мысли. Но и Манар, что я знаю о ней после всех прожитых нами вместе лет?
— Простите, доктор, — сказал я, — но я, как и вы, давно утратил интерес к политике, а возможно, и никогда в ней не разбирался, был дилетантом. Одно время мне казалось, что я что-то понимаю, но теперь знаю, что ошибался.
Ибрахим едва сдерживал гнев:
— А все эти теории, которые ты излагал мне долгими часами в нашей редакции?.. Сати ал-Хусри, национализм как движущая сила истории и прочее в том же духе? Ты много раз повторял мне, что сила Запада в созданных им национальных государствах, и что теперь они борются с нами, чтобы мы не стали такими же сильными, как они. Почему ты не хочешь повторить все, что говорил тогда, вместо того, чтобы бормотать не знаю… не понимаю… ошибался? Почему ты сейчас упиваешься самоуничижением? Или прикрываешь им свое обычное высокомерие? Неужели и впрямь ты считаешь себя покойником? А если так, то почему бы тебе не броситься головой в реку?
— Зачем так грубо, господин Ибрахим?! — в тоне Мюллера сквозило удивление, смешанное с ужасом. — Быть может, ваш друг не испытывает желания говорить, зачем же его принуждать?
— Не волнуйтесь, — успокоил я доктора, — мы уже давно привыкли спорить подобным образом, а Ибрахиму ответил: — все, что я сказал, неправда. Дело в том, что сегодня, благодаря Педро Ибаньесу или разговору с тобой, а возможно, благодаря Бриджит или Манар, я открыл одну очень важную вещь — обнаружил, что я лгун.
Ибрахим потерял терпение:
— Снова та же песня.
Но я больше не сердился на Ибрахима, и он не мог вывести меня из равновесия. Я был далек от разговора, от гнева, далек от этого места. Почувствовал вдруг страшное изнеможение.
— Я немного устал, — сказал я Ибрахиму, поднимаясь со стула, — и должен идти. Могу подвезти тебя куда ты хочешь.
Ибрахим был в замешательстве.