ФРОЛОВА. Уймись.
ЗЮКИНА. Научи! Как это делается? Мне нужно, я должна научиться!
ФРОЛОВА. В домработницы опер тебя и так возьмет.
ЗЮКИНА. Нужен он мне! Фраер! Сушки таскает. Лучше бы табаку притащил, пайку опять урезали. Выйду – в театр пойду. В вольный. Возьмут. Тут была одна, до тебя. Приняли. По бытовой шла, мужа убила. Она Кручинину должна была играть. Ни кожи, ни рожи. Взяли. И меня возьмут.
ФРОЛОВА. А второй – Миловзоров?
ЗЮКИНА. С резьбы сорвался.
ФРОЛОВА. Сбежал?!
ЗЮКИНА. Сбежал! Тут сбежишь! Вошел в запретку.
ФРОЛОВА. И… что?
ЗЮКИНА. Первый раз замужем? Что! Два выстрела. Один в него, второй в воздух. Будто предупредительный. Вертухаю отпуск. Научишь? Я заплачу. У меня две банки свиной тушенки заныкано. Даже три.
ФРОЛОВА. Три! А сама охнари сшибаешь.
ЗЮКИНА. Я же говорю: заначка. Мало ли. И еще достану.
ФРОЛОВА. Как?
ЗЮКИНА. Этот способ – он уже не для тебя. Договорились?
ФРОЛОВА. Тушенку вперед.
ЗЮКИНА. Завтра же притараню. Только не наваливайся – пронесет.
СПИВАК. Дамы, ждем вас.
Все выходят на темную сцену.
СПИВАК. Электрик на месте? Первый софит, пожалуйста!
Высвечивается стол под красным кумачом и три стула – для судей.
СПИВАК. Второй софит!
Освещается длинная деревянная лавка – скамья подсудимых.
СПИВАК. Третий софит!
Прожектор вырывает из темноты большой транспарант над сценой:
«СУРОВЫЙ ПРИГОВОР САБОТАЖНИКАМ ОДОБРЯЕМ!»
СПИВАК. Давайте работать.
Под руководством Жука рабочие сцены опускают и уносят транспарант, устанавливают выгородку, изображающую номер в провинциальной гостинице конца прошлого века.
Картина вторая
Лица и исполнители
За сдвинутым к краю сцены столом, превращенным в режиссерский пульт, – СПИВАК. Он в бархатном балахоне Дудукина. Рядом с ним, с блокнотом и текстом пьесы, – ФРОЛОВА. Она в новом ватнике и в новых ватных штанах. Все остальные участники спектакля в сценических костюмах, а их ватники висят в гримуборной рядом с полушубком и гимнастеркой Школьникова. И кажется, что и лагерные взаимоотношения остались здесь же, за границей сцены.
СПИВАК. Продолжаем. Акт второй, явление четвертое. Кручинина одна.
ЗЮКИНА входит в выгородку.
ФРОЛОВА (по тексту пьесы). «Входят Незнамов и Шмага, дожевывая кусок бутерброда».
СПИВАК. Начали.
Школьников и Бондарь входят в выгородку.
ЗЮКИНА-КРУЧИНИНА. «Ах! (С испугом отступает.)»
ШКОЛЬНИКОВ-НЕЗНАМОВ. «Ничего, чего вы боитесь?»
ЗЮКИНА-КРУЧИНИНА. «Извините».
ШКОЛЬНИКОВ-НЕЗНАМОВ. «Не бойтесь! Я ваш собрат по искусству, или, лучше сказать, ремеслу. Как вы думаете: по искусству или по ремеслу?»
ЗЮКИНА-КРУЧИНИНА. «Как вам угодно. Это зависит от взгляда».
ШКОЛЬНИКОВ-НЕЗНАМОВ. «Вам, может быть, угодно считать свою игру искусством, мы вам того запретить не можем. Я откровеннее, я считаю свою профессию ремеслом и ремеслом довольно низкого сорта».
ЗЮКИНА-КРУЧИНИНА. «Вы вошли так неожиданно…»
ШКОЛЬНИКОВ-НЕЗНАМОВ. «Да мы уж в другой раз сегодня».
ЗЮКИНА-КРУЧИНИНА. «Ах, да, мне сказывали».
СПИВАК. Стоп. (Зюкиной.) А в самом деле, чего вы испугались? Откуда это «ах»?
ЗЮКИНА. Ну, от неожиданности. Я стояла, одна, а тут вошли какие-то…
СПИВАК. А если бы вошел кто-то другой? Дудукин, например? Вот я вхожу… (Входит в выгородку.)
ЗЮКИНА-КРУЧИНИНА. Вы вернулись, Нил Стратоныч?
СПИВАК. Хорошо. А если входит один Шмага? «Дожевывая кусок бутерброда». Иван Тихонович.
БОНДАРЬ. А с чем бутерброд?
СПИВАК. С чем бы вы хотели?
Бондарь глубоко задумывается.
ЖУК (подсказывает). С салом.
БОНДАРЬ. С салом.
СПИВАК. А с семгой? С икрой?
БОНДАРЬ. Нет. С салом.
СПИВАК. С осетриной? Со страстбургским паштетом? С ростбифом? С копченой грудинкой? С бужениной? С котлеткой де-воляй?
БОНДАРЬ. С салом! В два пальца. В три!
СПИВАК. Пусть с салом. Входите.
Бондарь-Шмага входит в выгородку, дожевывая воображаемый бутерброд.
ЗЮКИНА-КРУЧИНИНА. О Господи! Что вам угодно?
СПИВАК. Значит, дело все-таки в том, что входит именно Незнамов? То есть, ваш сын. Что-то дрогнуло в вашей душе?
ЗЮКИНА. Но… Я не видела его семнадцать лет. И вообще – он же умер.
СПИВАК. Отчего же это «ах»?
ЗЮКИНА. А если… Допустим, я поправляю подвязку. (Показывает.) А тут входят двое мужчин. «Ах!..»
СПИВАК. Это, конечно, очень оживит атмосферу в зрительном зале. У вас есть дети?
ЗЮКИНА. Нет.
ЗЮКИНА. А любимый человек? Неважно – муж, не муж?
ЗЮКИНА. Муж.
СПИВАК. Сидит?
ЗЮКИНА. Воюет. Танкист. При чем тут все это?
СПИВАК. Объяснения – потом. А пока представьте: кончилась война, объявили амнистию, вы вышли, вернулись в родной город. Поселились в гостинице…
ЗЮКИНА. Со справкой об освобождении? Кто меня пустит в гостиницу? У тетки.
СПИВАК. Пусть у тетки. Вы знаете, что ваш муж в городе, в любой момент может прийти. Но вы не знаете, что он… Допустим, он обгорел в танке. Стал неузнаваемым – внешне. Понимаете? Он – и не он. Попробуем. (Школьникову.) Войдете по моему знаку. (Зюкиной.) Начали.
Зюкина входит в выгородку. Постепенно движения ее обретают свободу, с лица исчезает привычная для всех лагерников настороженность и ожесточенность. Но если бы режиссер спросил ее «Что вы сейчас делаете?» – она не ответила бы: «Жду мужа». Нет, с ней происходит что-то совсем другое.
Спивак поднимает руку, готовясь подать знак Школьникову. Но прежде чем он успевает это сделать, за кулисами раздается грохот: в темноте зацепившись за что-то винтовкой, на сцену вваливается КОНВОЙНЫЙ.
С криком ужаса и отчаяния Зюкина отступает к стене.
КОНВОЙНЫЙ. Тю! Чего она?
ШКОЛЬНИКОВ (Зюкиной.) Что с вами?
СПИВАК. Текст!
ШКОЛЬНИКОВ. «Чего вы боитесь?»
ЗЮКИНА. Не могу больше… не могу! Да что же это за треклятая жизнь?! Кругом вертухаи, лягавые! Даже в мыслях, в мечтах!.. Я больше не могу!..
СПИВАК. Текст!
ШКОЛЬНИКОВ. «Не бойтесь! Я ваш собрат по искусству, или, лучше сказать, ремеслу…»
Пауза.
СПИВАК. Прервемся. Все верно, Серафима Андреевна. Не из нашей пьесы, но все верно. Все правильно. Все. Все.
Фролова наливает в кружку воды, дает Зюкиной. Зюкина пьет.
КОНВОЙНЫЙ. Товарищ старший лейтенант, разрешите, это… тут посидеть? А то третий день в караулке. Гогочут, ржут. Ну их. Как кони. Грубый народ. Я, это, тихо. А?
ШКОЛЬНИКОВ. Ефим Григорьевич?
СПИВАК. Пусть сидит.
Конвойный пристраивается в глубине сцены.
ШКОЛЬНИКОВ (Зюкиной). Лягавый – это вы про меня?
СПИВАК. Не отвлекаться! Продолжаем работать. Теперь я отвечу на вопрос Серафимы Андреевны. «При чем тут все это?» (Обращаясь, в основном, к Школьникову.) Принято думать, что в театре все ненастоящее. Величайшее заблуждение. Театр существует две тысячи лет и будет существовать, пока люди остаются людьми. Именно потому, что в театре все всегда настоящее. Ибо творится воображением артиста и зрителя. Вот – стул. (Опускается на него.)
«Ты, отче патриарх, вы все, бояре,
Обнажена моя душа пред вами:
Вы видели, что я приемлю власть
Великую со страхом и смиреньем.
Сколь тяжела обязанность моя!..»
Стул? Трон! Реальность воображения. (Показывает на Бондаря.) Артист? Боевой офицер? Японский шпион! Реальность сознания. Жизнь может быть наполнена чудовищными нелепостями, человеческое сознание, этот жалкий раб обстоятельств, может мириться с ними. Воображение – никогда! Воображение всегда свободно! Но чтобы воображение артиста вызвало в ответ воображение зрителя, оно должно питаться не химерами сознания, а плотью и кровью души. Вся наша боль, счастливейший и горчайший опыт жизни, благороднейшие порывы и самые стыдные и низменные бездны души – вот из чего мы творим сценическую реальность. И в пустейшей комедии. И в величайшей трагедии. Другого материала нет. (Зюкиной.) Поэтому я не извиняюсь, что невольно причинил вам душевную боль. Нет, не извиняюсь. Это – театр!.. (Школьникову.) И вы же понимаете, что все происходящее здесь нельзя принимать буквально. А тем более – обижаться на случайное слово.