– Ни о чем, – говорю я ему.
– Говори. Ты должен говорить со мной.
Но что я могу сказать? И зачем вообще с ним говорить?
Полагаю, он хочет, чтобы я говорил: так легче забыть об этой монотонной ходьбе, о топанье моих ног по охряной почве этой пустынной местности.
Помню, когда я еще находился в состоянии шока после взрыва, когда бредил в самый первый день, мне казалось, что я стою поодаль от нас обоих и вижу раскрытый скафандр, из которого мой драгоценный загрязненный воздух уходит в эту разреженную атмосферу, вижу себя, умирающего в этом безвоздушном холоде, потом вижу, как скафандр медленно и устало выталкивает меня наружу, одеревенелого и голого: вывернутая кожа ящерицы, рожденная обратно куколка. Он оставляет меня, худого и обнаженного – ужасно глупый вид, – на пыльной земле и идет прочь, легкий и пустой.
И может, я до сих пор боюсь, что он сделает это, потому что вместе мы можем погибнуть оба, а скафандру одному гораздо легче остаться в живых. Он может пожертвовать мной, чтобы спасти себя. Люди именно так и поступают.
– Не возражаешь, если я присяду? – говорю я и падаю на большой валун, прежде чем скафандр успевает ответить.
– Что болит?
– Все. Больше всего ноги.
– Через несколько дней ступни затвердеют, мышцы снова наберут силу. Когда чувствуешь, что надо отдохнуть, – отдыхай. Не стоит насиловать себя.
– Гм-м, – говорю я.
Я хочу, чтобы скафандр спорил со мной: пусть говорит, чтобы я прекратил распускать нюни и продолжал идти… Но он не хочет играть в эту игру. Я смотрю на мои болтающиеся ноги. Поверхность скафандра почернела, она покрыта маленькими щербинками и царапинами. В некоторых местах свисают клочья обугленной материи. Мой скафандр. Он у меня уже больше столетия, и я им почти не пользовался. Мозг его почти все время был подключен к системе обеспечения моего большого дома и функционировал не по назначению. Даже на праздники я в основном торчал на борту, а не опускался во враждебную среду.
Ну, теперь-то сомнений нет – мы попали в такую враждебную среду, что хуже некуда. Нам остается только шлепать по этой планете без воздуха, преодолевая препятствия на пути, и если место, куда мы направляемся, все еще существует, если системы скафандра не сдохнут окончательно, если нас не остановит то, что уничтожило модуль, если нас не пристукнут наши же соотечественники, то мы будем спасены.
– Ну как, уже можешь идти?
– Что?
– Надо бы идти дальше, как считаешь?
– Ах да. Хорошо.
Я опускаюсь на бесплодную почву. Какое-то время мои ноги страшно болят, но вскоре перестают – я разошелся. Склон остается таким же, как и несколько километров назад. Я уже дышу глубоко.
Внезапно перед моим мысленным взором ясно возникает база, какой она может быть и какая она, вероятно, есть: огромный дымящийся кратер, – база стерта с лица планеты в момент уничтожения модуля. Но даже если это так, мы сошлись на том, что следует все же идти туда: спасатели или военные подкрепления именно туда и направятся в первую очередь. Там больше шансов на то, что нас подберут, чем где-либо еще. Если бы от модуля остались на земле какие-то обломки, то, может, имело бы смысл быть рядом с ними. Но скорость его падения была так высока, что он сгорел даже в этой разреженной атмосфере; еще немного, и то же самое произошло бы с нами.
Все еще оставалась надежда, что нас заметят из космоса, но думаю, сейчас это маловероятно. То, что там осталось, видимо, обследует космические просторы. Если бы нас заметили во время падения или засекли на поверхности, то подобрали бы, наверно, спустя считаные часы после падения. Они не могут знать, что мы здесь, а мы не можем связаться с ними. А потому все, что нам остается, – это идти.
Скалы и камни постепенно уменьшаются в размерах.
Я иду дальше.
Сейчас ночь. Мне не уснуть.
Звезды тут великолепны, но это слабое утешение. Мы все еще на склоне; сегодня мы прошли шестнадцать с лишним километров. Я надеюсь, что завтра мы выйдем к бровке или по меньшей мере ландшафт поменяется. Сегодня во время ходьбы у меня несколько раз возникало ощущение, что, невзирая на все мои усилия, мы не двигаемся с места. Все вокруг такое ровное.
Черт бы подрал мое человеческое происхождение. Бок и живот сильно болят. Ноги ведут себя получше, чем я ожидал, но поврежденные места мучительно ноют. Голова тоже болит. В обычной ситуации скафандр накачал бы меня болеутоляющими, релаксантами или снотворным, а еще всякими средствами для укрепления мускулов и восстановления тела. Мое тело неспособно сделать это само, в отличие от тел большинства людей, а потому я целиком отдан на милость скафандра.
Он говорит, что его система регенерации держится. Мне не нравится об этом говорить, но жидкая размазня, которой он меня пичкает, отвратительна на вкус. Скафандр говорит, что он все еще пытается определить место утечки. Но пока ничего не получается.
Теперь руки и ноги у меня внутри. Я этому рад, потому что могу почесаться. Скафандр ложится, раскинув руки в стороны и закрепив их, открывая мне доступ к туловищу: ноги его образуют одно пространство, а грудь раздута, чтобы у меня было больше места. Тем временем двуокись углерода снаружи замерзает, и звезды светятся немигающим блеском.
Я чешусь и чешусь. А этого более продвинутые представители рода человеческого тоже не стали бы делать. Я не могу прогнать этот зуд усилием воли. Здесь не очень удобно. Обычно тут всегда тепло, уютно и приятно, и все химические капризы заключенного в скафандр тела ублажаются – этакое маленькое чрево, где можно свернуться калачиком и уснуть. Внутренняя подкладка не может больше изменять форму, как она делала это прежде, а потому остается жесткой и какой-то потной – даже по запаху. Воняет нечистотами. Я чешу бок и поворачиваюсь.
Звезды. Смотрю на них сквозь поцарапанное стекло шлема, играю с ними в гляделки, пытаясь не моргать, как они.
Я снова завожу руку в рукав скафандра и раскрепляю его, тянусь к карману на подгоревшей, почерневшей груди костюма, вытаскивая мою древнюю фотокамеру.
– Что ты делаешь?
– Хочу снять фотографию. Включи какую-нибудь музыку. Что хочешь.
– Хорошо.
Скафандр играет мне музыку моей юности, а я нацеливаю камеру на звезды. Затем просовываю камеру внутрь через нагрудный шлюз. Камера такая холодная – от моего дыхания она покрывается туманом. Видоискатель разворачивается наполовину, потом его заклинивает. Я отковыриваю его ногтями, но он остается неподвижен. Все остальное в камере работает; мои снимки звездного неба великолепны, и, переключаясь на более старые альбомы, я вижу, что фотографии в них тоже яркие и четкие. Я рассматриваю снимки моего дома и друзей на орбиталище, и мной овладевает (под старую ностальгическую музыку) смешанное чувство радости и печали. Взор мой затуманивается.
Я роняю камеру, экран сложился; камера закатилась под меня. Преодолевая боль, приподнимаюсь и достаю ее, снова откидываю экран и начинаю просматривать старые фотографии. Наконец меня одолевает сон.
Я просыпаюсь.
Камера – выключенная – лежит рядом. От скафандра – ни звука. Я слышу, как бьется мое сердце.
Потом снова засыпаю.
Все еще ночь. Я не сплю, смотрю на звезды через поцарапанное стекло шлема. Чувствую себя вполне отдохнувшим, но ночь здесь равна почти двум стандартным, и мне придется к этому привыкать. Мы оба видим не так хорошо, чтобы безопасно идти в темноте, а кроме того, мне нужно еще поспать. Да и скафандр не успевает накопить достаточно энергии за светлые часы, чтобы разгуливать в темноте, – энергии его внутреннего источника едва хватает, чтобы кое-как функционировать, и лучи солнца, попадая на фотоэлементы, дают жизненно важную добавку. К счастью, облака здесь никогда не бывают густыми, иначе пасмурный день не оставил бы мне выбора: мне пришлось бы делать всю работу, независимо от того, чья очередь.