– Вечером я приду снова. Будешь один?
Ответить бы чего-нибудь, пока не поздно. Да. Прогнать ее, выругав на прощание – что может быть проще? Однако нет. А она умница; кажется даже, что заглядывая в твои глаза, она видит что-то там внутри такое, что-то, чего не каждая способна разглядеть. Упорно приходит, рабски, но уверенно спрашивая то, чего на самом деле хочет. Сидит в одном белье, шелковостью приковывая твой нахмуренный и блуждающий взгляд. Ждет ответа или не ждет? И на что рассчитывает этим вечером? Может, опоит тебя, может изнасилует – да, такое бывает редко, однако бывает. Может так же будет сидеть, не мигая и выкуривая сигарету за сигаретой, пока пальцы не устанут и она не завалится, роскошная, на кровать. Характеристика ее проста – она не говорила, когда курила и наоборот; четкое разграничение понятий давало полную уверенность в том, что было для нее действительно в определенный момент важно. Говорила помногу и одновременно отрывисто; кончая пачку, доставала следующую, она перешла на красно-крепкие, наверняка специально ради тебя. Позже это, конечно, оставит на ней потускневший след лихой молодости, вы разделите на двоих желтизну, которая пока есть только у тебя – но так, впрочем, бывает с каждым человеком, что решил на этом свете пожить.
Хмыкнула, не услышав твоего ответа; горько усмехнулась, поправляя белье. Ночь была нежна своей белоснежностью и порочной тайной, что окутывает вас двоих, что твой снежный и тихий буран. Собралась и вышла, аккуратно прикрыв дверь, не посмотрев на прощание – знала, сука, что ты будешь ждать ее, как мало кого ждал. Странно, что так все выходит – что она, такая непосредственная и такая неправильная, появилась в его жизни совсем недавно – но тогда, когда он меньше всего этого заслуживал и одновременно в этом нуждался.
Рита звонила. Шесть пропущенных, поставленных на беззвучный режим. Кричи, когда нет голоса – надейся, что сияние экрана скажет всю нежность за тебя. Почему люди продолжают звонить, когда лучше бы им со своей участью смириться? Она знала тебя. Знала отчасти твои мысли и твои образы поведения. Была упорной, была странной и почему-то необходимой, словно воздух; «забывая Риту», – отличное называние для фильма ужасов, отличное, неправдивое; да, она воздух, нет, она пресыщение углеродом, отравление, смерть; все-таки воздух. Не тот, которым ты дышишь – тот, запас которого хранится где-то вдалеке. Ты ненавидишь этот воздух за саму возможность отравления и конечности того, что наполняет твои легкие – притом прекрасно зная, что однажды ты вдохнешь и его в том числе; это будет означать конец.
– Литературщина бренности, глупый день и маленькие люди. – говоришь, обращаясь к белой стене. Да, она тебя понимала, всегда понимала. Могла понять. – Бегаем, муравьи, и надеемся, что не потеряем работу. Мы… глупые. Слишком глупые, чтобы поверить в нужность и в высшее предназначение.
Хорошая мысль. Записать бы ее, да бумага совсем извелась. Вскрыть свой тайник и подсчитать, сколько наличности у тебя на руках. Грустно, что приходится наконец делать это. В душе, конечно, надеешься на скорое восстановление в «Геликооне». Ну, или у их конкурентов. Правда, формат там немного другой… и ты там, разумеется, совсем не нужен. Что скрывать – специалистом ты был необычным, заточенным под свое дело чересчур однобоко. Но плевать – сдаваться пока не хочется, и жить можно так, как будет пока получаться.
Вставая с кровати, ты падаешь. Нога онемела, а левую половину тела прострелила резкая боль. На секунду чуть не теряешь сознания, пытаясь справится с чем-то накатывающим, болезненным. Голова болела и раньше, но ты не придавал этому значения – наверное, пьянство ее телом и прохлада сделали великого критика больным. Обычная простуда, ничего особенного – но это внезапное падение выбивает из колеи. Минут пять провалявшись, ты кое-как поднимаешься, тяжело дыша и прислонившись к стенке. Тебя это не заботит; критика; стресс. Времена потрясений – времена слабости; ты стал больше задумываться за эти дни, и как следствие – больше падать. Да, только и всего, ничего такого.
Стоя и тяжело дыша, у тебя не получилось не вспомнить первый разговор с Велиным больше десяти лет назад. Был второй рабочий день, и ты, молодой и энергичный, спросил его:
– Но вот все же, Григорий Валентинович! Долго я голову ломал и все никак не могу понять – что все-таки это ваше название означает. Что-то из разряда непереводимых и необъяснимых? Может, бренд иностранный какой, переложенный на русский?
– Эх, Мишка, смотри. – Улыбнулся Велин, не такой еще растолстевший и по-своему милый. – Из двух слов состоит. Короче, Гелиос – это первое, бог солнца и всего такого. Мы же кто?
– Издательство?
– Да! Луч света в темном царстве и так далее. Сам понимаешь, без этого пафоса никуда. – Велин закивал головой, словно бы подтверждая сам себе. – Но вот со вторым куда интереснее. Ты Гомера читал?
– Давно. Разве там…
– Не перебивай, Громов! Так вот, был там один человечек, троянский жрец. Ну помнишь, что кричал против введения самого коня в город. В «Илиаде» было, да. Так вот! Кричал, знаешь, прямо к богам. Не вспомню уж у кого я это когда-то читал, но образ был что надо. Представь, защитник, кричащий людям и богам. Это ж как орать-то надо… Смысл понял?
– Не совсем. – честно сказал тогда ты.
– Крик был таким громким, что все думали, что он правда до богов достучится. Думается мне, первым критиком был он – так же громко и так же бесполезно орал, привлекая к себе внимание там, где лучше было бы смирится и промолчать.
Ты тогда ничего не ответил. Ничего – и лишь для того, чтобы много позже этот разговор вспомнить. Много воды утекло, но понимание, вот оно – Велин тогда был, наверное, первый и единственный раз прав. Никому, по сути, и не нужна критика – острая, она иногда тупеет, находя на каменные головы ее читателей. Великая – мельчает, расходуя себя на бульварное чтиво. В эпоху интернета и кинематографа проститутка ценится выше – загнанная в рамки своей профессии, она хотя бы не притворяется кем-то еще.
Крик, что издал в свое время Лаокоон, был пустышкой – никем по сути незамеченный, он остался всего лишь выдуманным историческим фактом, тогда как мог бы стать отличным символом, отличным – даже удивительно, как величие Велина родило этот сильный образ среди красных мыслей в краснокруглой голове. Миша, почему ты, прислоненный и уставший, посмотрел на потолок? Зачем ты громко и отчетливо прошептал, смотря красными глазами на что-то незаметное для всех:
– Я не хочу теперь становится символом, слышишь, Велин, и ты, ты слышишь? Нет строек и созидания, есть критика, и эта критика велит – живи. Я… жить… жить хочу, буду.
6
Отпустило, поправило. Ужасно пить захотелось – а жажду, кроме как водой из-под крана, и утолить-то нечем. Может, Аней? Но до вечера ее не будет; да и не та эта жажда была. Не любви, не тяги к обладанию и спрятанного в ладошках поцелуя хочется; нет, просто чего-то еще, кроме вредной и почти бесплатной воды. Захотелось пить – а об остальном незачем уже думать, следует лишь отодвигать на задний план; жажда как образ поиска жизненно важного в мировой литературе; вот он – мотив, вот она – цель человечья…
Кто ты такой, Миша Громов? В чем твой смысл был и в чем он заключен теперь? К черту такие мысли – однако, теперь от них не отвертеться. Надеяться все еще можно – но глубоко в подсознании становится понятно: что-то всегда меняется, что-то переливается; белая вода в красное вино и наоборот; не будет в твоей жизни больше критики и уродливо высмеянных светом и тенью коллег, красного вина и улыбок, корпоративов и приказов, отдаваемых толстыми людьми. Начиналось ли одиночество или продолжалось? Тоже вопрос; одни вопросы о жизни, чем-то напоминающие моэмовский персидский ковер – там тоже все было не так однозначно; хотя, если вдуматься, однозначности и вовсе нет – только жалкие иллюзии и фантазии, что заставляют смотреть на мир однобоко. Да, паршиво – и от мыслей таких тошно, и поглубже их никак не засунешь. Просто теперь будешь немного грустнее – хотя и раньше веселье как-то не било через воображаемый край. Уволен, выкинут, унижен; свет твоего слова стал тьмой твоего слова; критика, как и Бог, мертва – ницшеанство в прошлом, хочется думать о воде и немного о женщинах.