Она ушла, а ты все лежишь и думаешь, возводишь слабость в парадигму жизненности, нет, не так – твоей жизненности, жизни, существования; бытия – вот отличное слово; думать и лежать, курить красно-крепкие, ждать Анечку? Нет, Аню. После падения идти никуда уже не обязательно, почти целый день лежишь, изредка впадая в дрему. Почти; выходить все же из квартиры приходится. Сны не были снами, а мысли – мыслями; образы и мотивы кружили тебя среди облаков литературы и реальности, причудливо наслаиваясь друг на друга. Знал все это время, что она придет. Отсчитывал минуты, секунды и часы. Возмущался своей слабостью и тут же себя прощал; просто кому еще было это делать?
Она пришла поздно вечером, молча, не постучавшись. Дверь ты не запирал – знал, что такого унижения она вряд ли вынесет. Одежда твоя лежала на полу, но почему ты сказать не мог – то ли сам ее расшвырял, то ли за тебя это сделал ветер. Она знала откуда-то, что ты все-таки сегодня выходил на улицу – виной тому были пустые бутылки, разбросанные по ровному полу.
– Куда ты уходил? – разуваясь, спросила она.
– Мне целый день хотелось пить. – нарочито громко говоришь, пытаясь ее удивить. Не вышло. – А вода опротивела за день.
Она вошла и осмотрела комнату, кое-как освещенную напольными лампами. Сидишь в одних лишь брюках на заправленной простыне, смотря куда-то вглубь квартиры. Выглядишь в ее глазах несчастным, но улыбаешься (пытаешься). Рубашка комком на полу – переступив через нее, она послушно села рядом и дотронулась до твоего плеча. Вздрагиваешь.
– Как ты попадаешь в подъезд? Домофон…
– Я живу в твоем доме. Ты разве не знал?
Аня не возражала тому, что ты так в это и не поверил, дернул плечами.
– Оденься. – Она заботливо провела рукой по плечу. Волна чего-то неприятного обожгла изнутри и ты отдернулся. – Ну, что ты. Холодно же! На улице сегодня…
– К черту. – Отрывисто бросаешь на нее взгляд. – Я не на улице.
– Отопления же пока нет.
– Выживу.
Слово резануло слух. И ей, и ему. Ты так и не понял, что сказал, не понял, что подразумевал, произнося это – слово пришло к тебе само, внезапно; говорить его ты не собирался. Выжить. То ли ты хотел сказать, Миша Громов, бывалый критик и нечестный по отношению к самому себе человек?
– Представляешь. – тихо начинаешь, отгоняя нерадивые мысли. – Представляешь, сегодня я видел кое-что интересное.
Она молчала. Слышишь тихий шелест ее одежды – понятно, что она раздевается, как и обычно. Странно, что ей никак не могло это надоесть. Раздеваться и прижиматься, надеясь на тепло иного порядка, что ты хотел бы ей дать, мог бы ей дать. Ты знаешь, что она не спросит, что именно сегодня было увидено. Да, она не из таких. Сейчас разденется и закурит, смотря на твои скулы; с жадностью будет ловить каждое слово, чтобы потом сделать вид, что временно стала глухой – ненавидишь в ней это, но упорно с этим миришься.
– Я не приемлю людского общества. Я…я слишком много в свое время его познал. Все дело в жажде, понимаешь? Чертова жажда, которая пересилила меня. – говоришь тихо, наклонив голову. Почувствовав на своей ноге руку, дергаешься, но продолжаешь. – Так вот, я был ужасно занят сегодня. Целый день. Весь день я провел в делах, а потом отправился в магазин. Пить захотелось. И вот я…
Сбивчивость. Смущение, запинки и обыденность, ставшие чем-то вроде молитвы в этот поздний, никому не нужный час. Говоришь и качаешь головой, отрицая свои слова и веря в них всем сердцем; твоя вера сожжена в полях Минска, но разве кто-то сжигал веру в себя? Нет, она несгораема; никто, никто, никто не посмеет; ты веришь в свои слова. Дурак, поддавшийся слабости. Купи перо, авторучку, машинку или же компьютер – и изливай свою душу там. Но нет, Громов. Сидишь и путанно, банально и ожидаемо рассказываешь то, что тревожит душу, той, чьей фамилии до сих пор не знаешь. История-то банальна, стара как мир. Разрушенный и слабый, пытаешься донести до нее то, что волнует тебя больше всего на свете – зная, что ей нет до этого никакого дела. Оправдываешься, придумываешь детали там, где их нет. Чураешься собственной глупости и недостатка такта, говоря банально. Ха. А ведь когда-то был хорошим критиком, не боялся того, что на тебя люди искоса посмотрят.
Это продолжается десять, нет, двадцать минут. Рассказываешь, как в очереди не заступился за продавщицу, обсмеянную пьяным созданием из нижних слоев населения. Говоришь, как это было смешно и одновременно трагично – и периферийным зрением замечаешь, как она зевает, прикрывая рот. Выслушав твои сбивчивые мысли, она говорит:
– Не знала, что ты пьешь пиво.
Тебе лишь глухо остается ответить:
– Не пил около восьми лет.
Глупые, глупые создания эти люди. И ты глуп, и она. Ты хочешь чего-то или же вовсе ничего? Рухнуть или же восстать? Смотри, представим, что жизнь твоя через миг закончится – и не останется после тебя ничего. Ну да, та статья из «Геликоона» останется, да и с десяток других, похуже. Рита останется, кивающая, плачущая, все-таки Аня, которая непонятно как себя поведет. Будут похороны, на которых Велин скажет:
– Хороший Миша мужик был!
А Лопанцев поддакнет, эффектно пустив слезу. Да и все. Забудут тебя, Миша, через полчаса – ну, только Рита может иногда станет на могилку приходить и напоминать о том ужасном разе, или же о целых трех; неважно. Стоит ли ради этого умирать? Да вовсе уж нет.
Но представим иначе – ты переживаешь этот миг. И следующий, и с десяток новых, за ним идущих. Что потом-то? Тебе под сорок, жены, родителей, собаки – и той нет. Нет никаких почти умений и навыков, желаний, амбиций… тотальное нечто, затерянное в твоей свободе, которую остальные называют «этой квартирой». Да и называют ли? Да и есть ли эти остальные? Подумай, Миша Громов. Подумай и реши, нужно ли тебе это? Нужно ли тебе хоть что-то?
Кубики, элементы; советское пространство, ненависть к родителям, Рита и портвейн, маленькое место, названное Лиссабоном, похищение, строительство через дефис созидание, критика, секс, снова критика… вот и все. Теперь еще Аня – глупо отрицать ее причастие кубика; неизвестно, что происходит с тобой и с ней, но она приходит, раздевается, говорит о многом и ничего совсем не говорит; слушает тебя и односложно отвечает; курит твои красно-крепкие и приносит свои; она совсем ничего не знает о прошлом, которое было двадцать, двенадцать или пять тысяч лет назад – почему ты рассказываешь ей о настоящем, Громов? Расскажи ей о Минске. О украденной водке и потере веры, о сжигании, о дождях и автостопе и как однажды ты встретил удивительную перекройку страны где-то там, в выдуманных полях; расскажи ей о Рите, об одном или трех ужасных разах, расскажи ей, пожалуйста, посмотри, что станет: с криком ли убежит, без крика ли? Критик; секс-аллюзия на библейские строки; мотив пива как интерпретации мифологической амброзии в рамках современного…
– ..вот и я так, и я. Пиво это. Знаешь, по молодости было весело, – говорит и говорит Аня, не замечая твоей рефлексии, нет, попытки рефлексии. – а теперь вот никак. Ни веселюсь, ни грущу. Раньше было хорошо – а теперь, напившись, плачу и стараюсь поскорее заснуть.
– Безвкусно.
– Нет, не всегда. Раньше-то иначе было. – Затягивается и молчит; через две минуты продолжает, непрерванная, необыкновенная. – Знаешь притчу о царе и книгах?
Под Минском не учили притчам – там учили лишь любить и царапать спины; в украденной водке было много знания, в похищении заключалась целая идея: «БУДЬ…», – и вместо многоточия ты подставлял то любовь, то критику, то секс; нет, тебя никогда не учили ни одной притче, в них почти что нет никакого материала.
– Был царь один, молодой и красивый. Знаешь, эти цари всегда такие. Ну, в большинстве. И вот однажды выдумал он или же задумал… кстати, как правильно?
– Задумал. Продолжай.
– ..задумал он узнать все на свете. Ну, знаешь, решил понять, что такое вообще эта жизнь и как этой жизнью управлять. Он же царь! Ему о людях заботится и так далее. И приказал он принести ему разгадку этой жизни. Чтобы коротко и ясно.