Я скорей принесла ему из дому чаю с вином, сварила кисель. Но организм уже не мог справиться. Посинели ногти. Вы подумайте, как можно было не сказать сразу, что он сын такого человека? Ведь все, буквально все при оформлении говорят сразу!
Этого Алексей Платонович не выдержал бы, разорвалось бы сердце. Когда он услышал от главврача о холерной дизентерии, у него достало сил спросить:
— Чем вы лечили?
— Давали бактериофаг.
— Бак-терио-фаг, — повторил Алексей Платонович и медленно, тихо добавил: — Оснащенная больница…
Международный «Красный Крест» снабдил после войны три города-героя, и первым Севастополь, новыми эффективными медикаментами, о каких клиника Коржина только могла мечтать.
И вот спасительные лекарства лежат без употребления. А те, кого они могут спасти, — умирают.
Наконец главврач избавляет «такого отца!» от своего убийственного внимания. Алексей Платонович ложится на пышную постель и закрывает лицо, сплетя пальцы, как закрывал сегодня, сидя на земле у Саниной могилы.
Нина гасит свет и ложится на диван в углу. Они лежат в тихой, серой темноте.
— Горела моя опора, мое высокое дерево… — говорит папа. — Вместо того чтобы скорей гасить огонь водой из шлангов, она смотрела и дула на огонь, как на ложечку с горячей манной кашкой…
Алексей Платонович говорил это задыхаясь, спотыкаясь, его душило. Нине стало страшно. Страх за него пробил ее окаменелость, оживил ее. Она подбежала к нему, зажгла лампу на тумбочке, увидела, как хлопает на шее раздутая артерия, взяла его руку, считала и считала его неровный пульс.
Она не выпускала его руки в машине, когда везли их до Симферополя. Не выпускала в самолете, где казалось — уже не довезет, где пульс то колотился, как бешеный, то терялся… терялся совсем. Но тогда она слышала: «Ничего, ничего…»
Тот оператор, которого Саня любил, провожал их до самолета. Пока ехали в машине, Алексей Платонович детально расспрашивал его, как Саня заразился дизентерией.
Оператор не мог решить, лучше отцу узнать или лучше не знать, и отвечал стушеванно. Но отец не дал стушевать.
Все стало ясно.
Съемочная группа из семи человек прибыла в разрушенный Севастополь. Ее поместили в уцелевшую часть какого-то дома. Там была комната для приезжих и кухня с плитой. Чтобы постояльцы могли себе сготовить еду, уборщица с утра растапливала плиту и уходила до следующего утра. В комнате вдоль стен стояли кровати, а посередине — большой голый стол и стулья.
В первую же ночь все семеро были искусаны москитами и заболели москиткой — этой лихорадящей болезпью с высокой температурой, бредовым состоянием и непрестанной жаждой пить.
Все лежали, некоторые метались и кричали: «Пить! Кислого!»
Кислого не было, кипяченую воду выпили.
Вдруг Александр Алексеевич поднимается с кровати и уходит. А через какое-то время приносит с базара кулек кислого кизила, высыпает в казенную кастрюлю, варит кислый морс и поит всех лежащих.
Ему — морса не хватило. Никто не мог этого предположить. Никто…
Он сидел за столом, его трясло. Он посмотрел в кулек, высыпал несколько застрявших в бумаге кизилин на стол.
Оператор увидел с кровати, что он сует немытую ягоду в рот.
«Что вы делаете, Александр Алексеевич!»
Нина сказала:
— Он всегда прежде всего спрашивал: мытое?
— Но у него же была москитка… Я отобрал ягоды, но две он успел сунуть в рот. Это могло быть только в бреду. Александр Алексеевич знал, нас предупредили, что в Севастополе долго лежали и гнили трупы, еще сейчас обнаруживают их под обвалами камней, и мухи переносят инфекцию.
Что было дальше — Алексей Платонович не спрашивал.
3
Сергея Михеевича, давно овдовевшего, опекала его спокойная, серьезная, заботливая дочь. Она уже привыкла к тому, что теперь в выходные дни отец уходит к Коржиным пить утренний кофе и делить с ними горе.
Они делили его, стараясь обойти кругами, чтобы не коснуться боли, отодвинуться от этого нелепого обрыва, от бездонной, черной пустоты, откуда — кричи не кричи — отзвука не услышишь.
Вот и сейчас, взглянув на острые плечи друга, словно ищущие, как бы поддержать и помочь, потом вглянув на мужа, ничего не ищущего, тусклого даже стекла очков у него перестали блестеть, — Варвара Васильевна показывает:
— Посмотрите, какой огромный, длинноногий комар на стене. Давно сидит. Прихлопнуть его?
Алексей Платонович добросовестно смотрит на комара и советует:
— Выбрось в окно. Из четырехсот видов это самый безвредный.
Она выбрасывает. Сонный комар мгновенно просыпается, летит вверх штопором, криво и поспешно вертясь вокруг себя.
— Почему он так странно?..
— Вероятно, ты ему ножку примяла. Вот и старается ее разработать, добросовестно объясняет Алексей Платонович.
— Как интересно на лету подцепляет больную здоровыми, — поддерживает разговор Сергей Михеевич. — Никогда ничего подобного не наблюдал.
Они говорят о комаре, о комарах, о чем-то еще, сейчас не имеющем значения. Они полны внимания друг к другу. А рядом — зримо присутствует Саня. Для каждого — в том облике и в тот момент, когда чем-то привлек взгляд. И каждый теперь улавливает в нем что-то не уловленное прежде. Алексей Платонович даже слышит его шутку и только теперь догадывается: ведь из нее явствует, что сын не так мало интересовался работой отца, как отцу казалось.
Да, любящие продолжают видеть над смертной пустотой неимоверно живые лица, продолжают слышать что-то сказанное, существенное, что раньше существенным не казалось. И человек дорисовывается, и суть его выявляется яснее — вскоре или не вскоре, но после того, как человека не стало.
Вскоре, в один из вечеров, материалист Коржин задаст не свойственный материалистам вопрос:
— Может быть, и в смерти есть формирующее начало?
— В смерти нет ничего, кроме смерти, — ответит Варвара Васильевна, не такая уж материалистка, и заплачет.
Он заметит, как старается она прекратить, унять себя… И скажет ей, как тяжело больной:
— Дай себе свободу, поплачь. — И не добавит: «Сейчас поможем, хорошая моя».
Но она уймет себя. Потому что нельзя же при нем.
Он до ужаса ослабел. Только припухлость на шее все дергается. Как можно в таком состоянии ездить в клинику? Чем он держится?
На вопрос «чем?» она могла бы ответить сама. Но ответил ей как-то Бобренок:
— Работой держится и вами, Варвара Васильевна.
Вами и работой.
Здесь уже упоминалось о том, что от врача, когда он входит к больным, отступает свое, личное. А когда подходит к требующему неотложной помощи, к лежащему на операционном столе — и говорить нечего. И все же в изнуренном состоянии Алексея Платоновича делать труднейшие операции — это сверх всяких возможностей.
Но происходит непонятное: аневризма и та во время таких операций не дает о себе знать, словно и нет ее…
Да-да, никаких неприятных сигналов с ее стороны — пока идет решающая исход, напряженнейшая часть работы. Зато как только эта работа проделана и завершение операции передается в руки ассистента, эта самая аневризма очень отчетливо, злорадно напоминает о том, что она есть! Что на этот раз она была тактичной, но на будущее должна предупредить:
«Больше с сердцем так обращаться нельзя. Вы не раз держали в руках раненые сердца других людей, обращались с ними правильно, оказывали помощь. Но своему сердцу вы причиняете только вред. Оно терпит ваше вредоносное отношение очень давно. Вы забываете, что вы не молодой. Вы забываете, что стенки сосудов у вас уже совсем ослабели. Вы же понимаете, что у вас аневризма, что слабая стенка истончилась и выдалась в сторону и может прорваться в любой момент. И тогда — конец».
Обо всем этом аневризма напомнила своему обладателю бурно, неровными толчками. Затем — неприятно умолкла. Ух, как неприятно…
— Ну, ну, голубушка, — сказал ей Алексей Платонович. — Не надо так, хорошая моя.
Она что-то еще продолжает говорить, но ее обладатель уже не считает обязательным это слушать. Пора мыть руки к следующей операции. Нет-нет, не он ее будет делать, а солидный, знающий хирург с талантливым Неординарным. Придется только вместе решить, какой из двух возможных способов избрать.