Но пока что Илья сидит в уютной мансарде, в уголке, и все поглядывает на Саню какими-то неотпускающимп глазами, словно ищет способ оказаться на войне с ним рядом.
Левушка с Ильей не первыми пришли в этот вечер к Сане и Нине. У них уже сидел пишущий человек и ее муж дирижер. А через несколько дней дирижер уйдет в ополчение.
Нет, погодите немного! Он еще здесь. Сегодня был утренний симфонический концерт под его управлением.
Он знает, как вести музыкальную фразу, чтобы до каждого долетела ее суть и чувство. Он слышит звуки, читая ноты и читая книги. Те книги, где непроизнесенное, не предназначенное для пения, прочитанное глазами слово звучит. Где оно и понятие, и свое, отличимое от всех других звучание. Да, сегодня — это так. Он — имеющий уши, он слышит. А через несколько дней уйдет в ряды Народного ополчения и не вернется. Не постигнет он сути звуков истребления, не защитится, не прижмется к земле.
Последняя чашка чая в этом доме, в этой высокой, притихшей мансарде. Последняя чашка чая в этой жизни. Военная и послевоенная — это будут другие жизни.
Последний глоток — и все идут провожать Саню.
Вот улица, поворот за угол… Вот Александр Коржин входит в назначенную дверь в своем летнем легком гражданском костюме, но уже отвердевшим, военным шагом и собрав всего себя в кулак.
Глава вторая
1
— Усыпите меня, как собаку!
— Перестаньте, хороший мой, шею свернете.
— Пусть! Все равно обрубок!
На разгоряченную голову ложится рука, не дает метаться.
— Все равно — обрубок…
— Что за чушь? Ваши кости — и тазовая, и плечевая, и локтевые — отлично срастаются. Одной ноги лишились.
— Одной?! Зачем вы… Обе отрезали!
— Нет. Правую хирургам удалось спасти. Если бы мой сын вернулся с такой потерей, я был бы счастлив.
Еще несколько слов раненому, совсем молодому, и главный консультант госпиталя выходит в коридор.
— Пожалуйста, все на минуту ко мне. Благодарю, я постою. Только что одна из вас, золотые мои, вышла от больного, оставив его в шоке, не объяснив…
— Да он мотал головой как зверь. Кричал: болит отрезанная, требовал отравить, усыпить.
— И что вы ему ответили?
— «Успокойтесь, — сказала. — Бывает, — сказала, — чудится, что отрезанные ноги болят».
— Вот-вот, «ноги»! Ощупать он не может, руки забинтованы. Поднять голову, наклонить вперед и увидеть — не может, плечи привязаны к койке. Он решил: отрезаны ноги, а не нога. Думайте, пожалуйста, милосердные сестры, о каждом слове больному. Слово может лечить и может убить.
Говорил это Алексей Платонович притихшим голосом.
Притихшим шагом вышел из госпиталя, куда начали прибывать раненые с огнестрельными переломами, требующими длительного тылового лечения. Он шел по жаркой улице, по горячей земле, подпекающей ноги сквозь подошвы парусиновых ботинок.
Изредка с ним здорвались приветливо и обрадованно. Он не мог вспомнить тех, кто здоровается, но отвечал кивком и улыбкой. Доброжелательная, вежливая улыбка вросла в кожу его лица и открывалась при движении мышц, как открываются глаза, когда поднимаешь веки.
Он не спешил домой, то есть в дом дочери, зятя и внуков, в дом-не-дом, потому что там не было Вареньки. Она не приехала… А был уже август сорок первого. Столица Узбекистана с каждым днем становилась все многолюднее, все шумнее. Ташкент превращался в многоязыкий Новый Вавилон, во вместилище изгнанных войной живых ценностей:
Философы и писатели-антифашисты — немецкие, чешские, польские. Писатели белорусские, украинские, ленинградские.
Академики с Академией наук, киноработники со студией научных фильмов.
Ленинградская консерватория. Заслуженные дирижеры, музыканты-солисты. Артисты театров драмы и театров комедии.
Известные деятели науки и искусства, знаменитости на каждом шагу. Они еще не обосновались, многие из них похожи на больших взъерошенных птиц, перелетевших океан в непогоду, не знающих, из чего и надолго ли совьют гнездо.
На мирные улицы с пирамидальными тополями, цветниками, спокойно журчащими арыками они обрушили тревогу и бедствие войны. Мирный, неспешный шаг смуглых мужчин и женщин в наглаженном белом и ярком шелку они сбили метанием, растерянностью, болью потерь и взволнованной суетой устройства. В беспощадном свете солнца замелькали на улицах бледные, дымные лица, замелькала одежда, потемневшая и смятая на двухъярусных нарах товарных вагонов.
Просторная вокзальная площадь Ташкента превращалась в бивуак прибывших разрозненно, кто как мог.
Под спокойным, чистым небом, на голой теплой земле сидели и лежали женщины, дети и старики, ели пшеничный невоенный хлеб с абрикосом или персиком, подумать только: вымытым под струей питьевого фонтанчика. Просто счастье, что в этом городе — на базарах и у вокзала — питьевая вода, наклонись над струей и пей!
Днем, доверив детей старикам, женщины бежали хлопотать о жилье под крышей, а когда темнело, устраивались пока что ночевать на земле без крыши, — эти люди, не связанные с высокими учреждениями, нежданные в таком баснословном количестве.
Оно будет еще баснословнее, когда война вытеснит, вышвырнет людей из многих и многих городов. И когда из Ленинграда начнут вывозить в теплый край истощенных блокадников — по проложенной истощенными ледяной Дороге жизни.
Но Ленинграду не раз отдавалось должное. Надо отдать должное Ташкенту. Из каменного он превратился в резиновый. Он сумел вместить в себя, устроить в домах, втиснуть в закутки и кладовушки — неимоверно, неправдоподобно многих. Этот город рос и рос и перерос себя вдвое.
Ташкентская земля, скольких ты сберегла! Щами из виноградных листьев, ложкой мучной затирухи с одним глазочком хлопкового масла — но все же кормила. А прикорм задорого удавалось иногда прикупить на базарах — этих роскошных до умопомрачения горах и грудах изобилия. Ну хоть десяток грецких орехов (таких питательных!), хоть гроздочку винограда, хоть пятьдесят граммов масла. Правда, для этого надо было продать кольцо, или часы, или одну из последних одежек на необозримом вавилонском толчке. Зато когда это удавалось, запахи шашлыка и плова не так, не до обморока туманили голову.
Жаркая земля! Ты сберегла осиротелых, беспризорных мальчишек, тех, что вились в стороне от детских домов и детских распределителей, бежали от них с пламенной мечтой попасть на фронт. Этим подросткам-романтикам ты до зимы не дала продрогнуть, не дала замерзнуть даже в канавах. И бросали им кое-что детолюбивые узбеки с прилавков, протягивали кое-что местные хозяйки из распертых снедью сумок.
Вскоре Алексей Платонович вытащит из канавы такого мальчишку и приведет за руку в Институт неотложной помощи. Приведет туда в свой первый рабочий день, сунет в ванну и поможет снять щеткой кору грязи. И пока эта ванная процедура будет совершаться, объяснит, что из этого Института до фронта наикратчайший путь.
Затем облачит мальчишку снизу в больничное белье, а поверх — «нет, уж пожалуйста, найдите покороче» — в халат медицинского работника. И получится, что приступит профессор к делу не один, а вместе с помощником Серегой, как он назвал себя, «без никаких женских сережек», как он добавил.
Конечно, этот помощник несколько ошарашит институтское начальство. Но что поделаешь, нужда в неотложной помощи не удвоилась — упятерилась. Хочешь заполучить Коржина не консультантом, а главным хирургом соглашайся и на довесок.
Мы разглядим «довесок» и познакомимся с ним в свое время, несколькими неделями позже. В сегодняшний августовский день нельзя нам выпускать из вида Алексея Платоновича. Его и так надолго заслонил Новый Вавилон. А город не должен заслонять человека, как хороший, чистый лес не заслоняет деревьев…
Но вернемся в город снова.
Вот она, обеспокоенная, взволнованная, многолюдная улица, обсаженная тополями. Коржин идет из госпиталя в дом-не-дом. Улица несется ему навстречу. Спешка идущих сзади словно подталкивает его в спину. Не ускоряя шаг, он отступает в сторону от домов и тополей к открытой палящему солнцу мостовой, давая дорогу измученным. Он смотрит на них, улавливая не столько их озабоченность, сколько тонус здоровья и нездоровья.