Глаза Петра вспыхнули вдохновением.
– Помоги, Господи! – поклонился боярин. – В коем же месте, государь, умыслил ты новую Москву строить?
– Не Москву, боярин, Москва Москвой и останется... А я при устье Невы срублю мою столицу. И я срублю ее сим топором, да и оконце в Европу прорублю.
– Дай, Господи! Одначе устье Невы надо еще добыть.
– И добудем... Сколько ты успел собрать рати?
– Всего, государь, у меня рати тысяч двадцать: семеновцы с преображенцами, да два полка драгун, да пехоты двадцать батальонов.
– Сего за глаза достаточно... Как только грачи да жаворонки прилетят, так и выступай в поход.
– Слушаю, государь.
– А потом и я за тобой не умедлю.
С последними словами Петр задумался. Шереметев почтительно ждал.
– Да вот что, Борис Петрович, – очнувшись от задумчивости, сказал Петр, – возьми с собою в поход и царевича... Пора Алексею привыкать к воинскому делу... Зачисли его в Преображенский... у преображенцев есть чему поучиться.
– Слушаю, государь, – поклонился Шереметев.
* * *
Петр опять задумался, вспомнив о царевиче.
«И в кого он уродился? – невольно думалось ему. – Точно кукушка в чужое гнездо его подбросила... Точно не моего он семени... Не по его голове будет шапка Мономахова, не по Сеньке шапка... Кабы „шишечка“...»
И лицо его опять просветлело.
Ягужинский стоял в нерешительности с чертежом в руках.
– Ты что, Павел? – спросил царь.
– Из какого дерева, государь, повелишь топорище к топору пригнать? – спросил Павлуша. – Из дуба али из ясени?
– Пальмовое... да из самой крепкой пальмы, – был ответ.
– И такой величины топор, государь, как здесь, на чертеже?
– Такой именно.
Шереметев взглянул на чертеж, и его поразили размеры топора.
– Воистину, государь, этот топор всем топорам царь, – сказал он, – ни одному плотнику с ним не справиться.
– Так и должно быть, – торжественно сказал Петр, – слышал мои слова? Сим топором я срублю новую столицу для России и прорублю окно в Европу!
16
Петру, однако, не сиделось в Москве: вся душа его была там, где Нева вливала свои могучие струи в море.
Он прибыл в Шлиссельбург в апреле, обогнав на пути Шереметева с войском.
– Торопись, Борис Петрович, – сказал он последнему, – грачи не токмо что давно прилетели, но уж и в гнезда засели.
– Добро им, государь, с крыльями, – почтительно возразил Шереметев. – Одначе к вскрытию Невы я беспременно буду к Шлиссельбургу.
– А что царевич? – опросил Петр.
– Помаленьку навыкает, государь.
«Не навыкнет, – подумал Петр. – То ли я был в его годы?..»
* * *
Царь наконец в Шлиссельбурге.
Он осматривает крепостные работы, производившиеся под наблюдением Виниуса, того самого, что отливал пушки из колоколов новгородских церквей.
Петр гневен. Ягужинский, неотступно следовавший за ним с портфелем и письменными принадлежностями, с ужасом видел, что страшная дубинка царя поднялась над неприкрытою, седою головою старого Виниуса... Вот-вот убьет старика... Они стоят на крепостной стене, обращенной к Неве.
– Тебя бы стоило сбросить сюда со стены, как негодную ветошь! – раздался грозный голос царя.
– Смилуйся, великий государь, помилуй! – трепетно говорит Виниус.
– Где боевые припасы?
– Непомедля придут, государь... за распутицей опоздали...
– А лекарства для войска?
– По вестям, государь, недалече уж.
– Со шведской стороны слаба защита крепости! – гремит гневный голос.
Несмотря на адский стук и лязг нескольких тысяч топоров, на визг множества пил, ужасающий скрип тачек, которыми подвозили к крепости десятки тысяч солдат в согнанных на работы со всего северо-восточного угла России крестьян, страшный голос гневного царя гремел, как труба страшного, последнего суда.
– Разносит... разносит! – с испугом шептали работавшие на крепости, и еще громче потрясали воздух стук и лязг топоров, визг пил и скрип тачек.
– Кого разносит?
– Старого Виниуса.
– О, Господи! Спаси и помилуй.
Вдруг отчетливо выделился из всего шума звонкий юношеский голос.
– Упали в воду!.. Тонут!.. Спасите! – в ужасе кричал Ягужинский.
Все на мгновение смолкло.
– Кто упал? – прогремел голос царя. – Павел зря кричать не станет... Кто тонет?
– Кенигсек, государь, да лекарь Петелин... Вон с тех досок упали в канал... Вон видно руки... борются со смертью...
– Живей лодок! Багров! Тащите сети!
Это уже распоряжался царь. Куда и гнев девался! Его заступило царственное человеколюбие – человеколюбие, которое через двадцать с небольшим лет и унесло из мира великую душу величайшего из государей... Известно, что в конце октября 1724 года Петр, плывя на баркасе к Систербеку для осмотра сестрорецкого литейного завода, увидел недалеко от Лахты севшее на мель судно, которое плыло из Кронштадта с солдатами и матросами, и тотчас же бросился спасать людей, потому что судно, потрясаемое волнами, видимо погибало. Великодушный государь, добрый гений и слава России, сам бросился по пояс в воду, в ледяную воду конца октября! Всю ночь работал в этой воде, спасая людей, которых не успело унести бушевавшее море, и хотя успел спасти жизнь двадцати своим подданным, но сам схватил смертельную простуду и через несколько месяцев отдал Богу свою великую душу...
Это ли не величие!
И теперь здесь, в Шлиссельбурге, забыв Виниуса, свой гнев, нашествие шведов и все на свете, Петр, стремительно сбежав с крепостной стены, так что за ним не поспевали ни Меншиков, ни Ягужинский, моментально вскочил в первую попавшуюся лодку и, чуть не опрокинув ее, начал работать багром, страшно бурля воду в канале.
– Не тут... спускай лодку ниже... их унесло водой, – торопливо командовал он матросам.
И опять багор пенит воду в канале.
– Нет... еще ниже двигай...
Багор не выходил из воды.
– Данилыч! Вели закидать сети ниже, на перехват утопшим...
– Сам закидаю, государь... Помоги, Господи!
Багор что-то нащупал.
– Стой! Ошвартуйте лодку веслами... Здесь!..
И багор, поднимаясь из воды, поднимал на ее поверхность что-то вроде мешка...
То была спина утопленника... Скоро показались болтавшиеся, как плети, руки и ноги... повисшая долу голова... мокрые черные волосы, с которых струилась вода...
– Кенигсек! Благодарение Богу... может, отойдет.
И царь снял шляпу и перекрестился.
– Ищите других!.. Они тут, должно быть, недалече.
Из толпы солдат и рабочих, стеною стоявших вдоль канала, послышались возгласы:
– Не клади на землю утопшего, государь! Не клади.
– Качать ево! Качать!
– Сымай кто зипун! На зипун ево! Живо, братцы!
На берег из лодки полетел кафтан.
– Сам царь-батюшка не пожалел своей государевой одежи, – слышалось на берегу.
– Пошли ему, Господи, Царица Небесная!
Государь бережно поднимает утопленника, как малого ребенка, тревожно смотрит в его бледное лицо, посиневшее, еще за несколько минут такое прекрасное лицо и так же бережно передает несчастного на руки подоспевшим с Меншиковым матросам.
Утопленника кладут на растянутый царский плащ.
– Качайте... качайте, дабы изверглась из него вода... А ты, Данилыч, обыщи его карманы... нет ли важных государственных бумаг.
Меншиков вынимает из карманов утопленника несколько пакетов, отчасти подмоченных.
– Отдай их Павлу... пускай отнесет в мою ставку и запечатает моей малой печатью... на досуге я сам разберу.
Меншиков отдал пакеты Ягужинскому.
* * *
– Нащупали! – крикнули с другой лодки, что была пониже.
– Подавай на берег! Да легче!
– Вот бредень, братцы, на бредне способнее качать!
– А другого на рогожу клади, рогожа чистая.
И началось усиленное качание трех мертвых тел.
Царь стоит около Кенигсека и не спускает глаз с его посиневшего лица, перекатывающегося с правой щеки на левую и – наоборот...