Когда Протасьев и Ягужинский прибыли в Диканьку, Мазепа и Кочубей встретили царских посланцев с величайшими почестями. Гетман, приняв от Протасьева царский указ, почтительно поцеловал его и поклонился «до земли».
Прочитав указ, Мазепа тотчас же отправил несколько козаков гонцами, чтоб доставить в Диканьку Левашова и Скотина, а также нужных свидетелей из Кишенки и порубежных городов, где Левашов и Скотин чинили насилия, бесчинства и грабежи.
В то же время хозяйка, жена Кочубея, уже хлопотала о том, чтобы достойно угостить дорогих гостей.
Пир вышел на славу. За обедом присутствовала и красавица Мотренька, одетая в живописный малороссийский наряд с «добрыми коралами и золотыми дукачами» на смугленькой шейке. Пили за здоровье царя и его посланцев, а Протасьев провозгласил здравицы за ясновельможного пана гетмана, за хлебосольного хозяина и за его супругу с дочкою.
Мотренька узнала Ягужинского, который за обедом взглядывал на нее украдкой, и этот взгляд всегда перехватывал лукавый гетман и дергал себя за седой ус.
Чтобы чем-нибудь развлечь гостей после обеда, находчивая хозяйка обратилась к традиционному в Малороссии развлечению. Как в Испании гитара и бой быков составляют национальное развлечение, так в Малороссии– бандура и кобзарь.
Пани Кочубеева велела позвать кобзаря. Зашел разговор о Москве и о государе.
– Бог посылает, слышно, победу за победой его пресветлому царскому величеству, – сказал Мазепа.
– Благодарите Бога, ратные государевы люди уже отгромили у короля шведского, почитай, всю Ливонию и Ингрию, – отвечал Протасьев.
– То ему за Нарву, – улыбнулся Кочубей, – теперь он злость свою срывает на Августе, – гоня як зайца по пороше.
– А что это учинилось у вас на Москве, что великий государь подверг великой опале тамбовского епископа Игнатия? – спросил Мазепа.
– То, ясновельможный пап гетман, такое дело, что о нем и помыслить страшно, – уклонился от ответа ловкий стольник.
В приемный покой ввели кобзаря. Это был слепой благообразный старик, и с ним хорошенький черноглазый мальчик, «поводатырь» и «михоноша».
«Хлопья голе и босе», – как говорили о нем сердобольные покиювки, увидевшие его на панском дворе.
Кобзарь поклонился и обвел слепыми глазами присутствующих, точно он их видел.
– Якои ж вам, ясновельможне паньство, заиграть: чи про «Самийлу Кишку», та то дуже велика, чи про «Олексия Поповича», чи-то про «Марусю Богуславку», чи, може, «Невольныцки плач», або «Про трех братив», що утикали з Азова с тяжкои неволи? – спросил слепец.
– Та краше, мабуть, диду. «Про трех братив», – сказал Мазепа.
– Так, так, старче, «Про трех братив», – подтвердил Кочубей, – бо теперь вже у Азови нема и николы не буде мисця для невольныкыв.
– Ото ж и я думаю, куме, – согласился Мазепа. Кобзарь молча начал настраивать бандуру. Струны робко, жалостно заговорили, подготовляя слух к чему-то глубоко печальному... Яснее и яснее звуки, уже слышится скорбь и заглушенный плач...
Вдруг слепец поднял незрячие глаза к небу и тихо-тихо запел дрожащим старческим голосом, нежно перебирая говорливые струны:
Ой то не пили то пилили.
Не туманы уставали —
Як из земли турецькой, —
Из виры бусурьменьской,
З города Азова, з тяжкой неволи
Три братики втикали.
Ой два кинни, третий пиший-пишениця.
Як би той чужий-чужениця,
За кинними братами бижить вин, пидбигае,
Об сири кориння, об били каминня
Нижки свои козацьки посикае, кров’ю слиди заливае,
Коней за стремени бере, хапае, словами промовляе.
– Гей-ей-гей-ей, – тихо, тихо вздыхает слепец, а струны бандуры тихо рыдают.
Но вдруг тихий плач переходит в какой-то отчаянный вопль, и голос слепца все крепнет и крепнет в этом вопле:
Станьте вы, братця! Коней попасите, мене обиждите,
3 собою возьмите, до городив христяньских хочь мало
пидвезити.
...Опять перерыв и немое треньканье говорливых струн.
Все ждут, что будет дальше. Чуется немая пока драма. Мазепа сидит насупившись. Пани Кочубеева горестно подперла щеку рукою. Личико Мотреньки побледнело. У Ягужинского губы дрожат от сдерживаемого волнения. Один стольник бесстрастен. Как будто издали доносятся слова чужого голоса:
И ти братя тее зачували, словами промовляяя:
«Ой, братику ваш менший, милый, як голубоньку сивий!
Ой та ми сами не втечено и тебе не вязьмемо —
Бо из города Азова буде погонь вставати.
Тебе, пишого, на тернах та в байраках минати,
А нас, кинних, догоняти, стреляти-рубати,
Або живцем в гиршу неволю завертати».
– Ой, мамо, мамо! Воны его покынулы! – громко зарыдала Мотренька и бросилась матери на шею.
6
И пани Кочубеева, и отец, и Мазепа стали успокаивать рыдавшую Мотреньку.
– Доненько моя! Та се ж воно так тильки у думи спивается, – утешала пани Кочубеева свою дочечку, гладя ее головку, – може, сего николы не було.
– Тай не було ж, доню, моя люба хрещеныця, – утешал и гетман свою плачущую крестницу. – Не плачь, доню, вытри хусточкою очыци.
– От дурне дивча! – любовно качал головою сам Кочубей. – Ото дурна дытына моя коханая!
Мотренька несколько успокоилась и только всхлипывала. Ягужинский сидел бледный и нервно сжимал тонкие пальцы. Стольник благосклонно улыбался.
– Може, мени вже годи панночку лякаты? – проговорил кобзарь. – То я с вашой ласкы, ясновельможне паньство, и пиду геть?
– Ни-ни! – остановила его пани Кочубеева. – Нехай Мотря прывыка, вона козацького роду. За козака и замиж виддамо... Вона вже й рушныки прыдбала.
Мазепа сурово сдвинул брови, увидав, что при слове «рушники» Мотренька улыбнулась и покраснела.
– Ну, сидай коли мене та слухай, – сказала пани Кочубеева, поправляя на ее только что сформировавшейся груди «коралы» и «дукачи». – А ты, диду, спивай дале.
– Ге-эй-гей-гей! – опять вздохнула старческая грудь, опять зарокотали струны, и полились суровые укоряющие слова:
И тее промовляли,
Одтиль побигали.
А менший брат, пиший-пихотинець,
За кинними братами вганяе.
Словами промовляе, сльозами обливае:
«Братики мои ридненьки, голубоньки сивеньки!
Колы ж мене, братця, не хочете з собою брати, —
Мени з плич голивоньку зэдиймайте,
Тило мое порубайте, у чистим поли поховайте,
Звиру та птици на поталу не дайте».
– Бидный! – тихо вздохнула Мотренька. – Ото браты!
Эта наивность и доброта девушки так глубоко трогали Павлушу Ягужинского, что он готов был броситься перед нею на колени и целовать край ее «спиднычки».
– У тебе не такый був брат, – улыбнулась дочери пани Кочубеева, – та не дав Бог.
Снова настала тишина, и слышен был только перебор струн, а за ним суровое слово порицания братьям бессердечным:
И ти браты тее зачували,
Словами промовляли:
«Братику милий,
Голубоньку сивий!
Мов наше серце ножем пробиваешь!
Що наши мечи на тебе не здиймутся,
На дванадцять частей розлетятся...»