Вдруг – крики на пристани. Побежали носильщики. Поплыли огромные саквояжи вверх по трапу. Затем дородный господин, промакивающий лоб носовым платком, с толстой лакированной тростью в руке. Моложавая, опрятно одетая дама, с зонтиком. И наконец – она!
Холстинковое платье. Талия перехвачена пояском. Шляпкой прикрывается от июльского блеска. Вся в движении, в волнении предстоящего путешествия. Дивный профиль и локон, ниспадающий вниз, знаешь, такой завитой, славный, до начала выпуклости нежной груди. Чёрные косы, черно-угольный блеск зрачков.
Один взгляд – и на всю оставшуюся жизнь.
Вот так, сын. Ты уже взрослый, поймёшь.
– Как ни кто не сможет понять. Я тоже влюблён, папа.
Они долго стояли плечом к плечу, пока надпись «Мария….» не покрыли снежинки с потемневшего неба. Потянул слабый промозглый ветер, принеся запах хвои и надвигающейся зимы.
– Холодно. Поедем.
Дома ждали горячие наваристые щи, расстегаи, ароматный чай с его любимым смородиновым вареньем. В отражении самовара лоснился графин с водкой, хрустальные рюмки. Розовый балык на раскрытом блюде.
Но самое главное – письмо от Глаши. Что передала ему Пелагея, когда он, расстегнув и скинув шубу, расправив плечи, оглядывал себя в зеркало прихожей.
Думая о том, что именно это огромное зеркало в бронзовой тяжёлой раме было подарено юной жене – его матери, в тот далёкий день свадьбы.
Будто жаром ударило, увидев почерк на розовом конверте.
– К столу! К столу!
Призывал из столовой голос отца.
Разорвал конверт, утонул глазами. Омут нежности, откуда нет сил выбираться.
«Милый, единственный и близкий мне… Жду вечером, как стемнеет».
За обедом, с аппетитом и завидной молодой жадностью ел. Глаза светились тем счастьем, что бывает только в двадцать лет.
Да не у каждого случается.
В назначенный час поднимался от реки к дальнему углу сада, помня заветную строку письма, «…калитка будет не заперта, ожидай в беседке».
Густо и неустанно валил пушистый снег, и он, с великим трудом пробравшись по крутому уступу, отыскал, растворил, и пошел через заснеженный сад, глядя на праздничные ветви яблонь. На темный небосвод на западе, над крышей её дома. На светящееся окно – откуда, как показалось, выглянула она, слегка отодвинув штору. Было так тихо, что остановившись на минуту, долго слушал шорох снежинок и нетерпеливый сердечный стук в груди.
Беседка была пуста. За цветными стеклами сумрачно, покойно, и пряно пахнуло в лицо осенним листом и увядшими цветами. Отряхнув снег снятой перчаткой, закурил, пытаясь успокоить себя, но предвкушение свидания не отпускало.
Пройдя от двери к окну, замер, следя, как за синими и зелеными стёклами исчезали и появлялись колючие тени снежинок, ведя свою таинственную непостижимую игру.
Забывшись, не услышав приближающихся шагов, обернулся на звук скрипнувшей двери; изумившись её горячечному взору, порывистости; шубка, сбившийся платок, пунцовые щеки и учащённое дыхание от бега, снега и холода. Они томительно и долго целовались, боясь потерять счастливое, мучительное мгновенье долгожданной встречи.
Не сдерживаясь, целуя обнажившуюся грудь, шею, чувствуя девичьи горячие руки, обхватившие его голову, услышал шёпот.
– Нет, нет, милый, не здесь. Пойдём, я сегодня одна в доме. Идём.
Набросив платок, отдышавшись, протянула ему руку и повела, навсегда поразив его внезапной решительностью, через снегопад, по бесконечно-дымной аллее, через гулкий стук в висках от безумного желания.
А на заре, чуть дрогнула слабая синева в окне её светлицы, проснулся. В первом движении после короткого сна, почувствовав тяжелую нежность женского бедра на своей ноге, разом охватив все тело, начал целовать губы, глаза, груди, ладони, разбудив – и оба испытали ту невыразимую утреннюю близость, от которой остается сладкое, легкое головокружение до последнего дня жизни.
Когда уже нет ничего существенного, кроме собственного дыхания и смутного воспоминания любви.
А дома ждала неприятность. Власть в Петрограде перешла к большевикам. «Эти и Бога отвернут от России» – промолвил отец – «Поезжай». Это значило, что необходимо возвращаться в Москву, в свой особняк на Арбате, там хранилась богатая библиотека, собранная старанием трёх поколений, а также требовалось завершить отношения с университетом, где его ожидал диплом.
С Глашей он прощался стоя на перроне, возле вагона, укрывая собой от стылого сквозняка. Не отводя глаз, согревая ей озябшие ладони, целовал побледневшее лицо.
С ударом третьего колокола, вскочив на подножку и обернувшись, увидел хрупкую руку в черной перчатке с тонким белым конвертом.
– Господи! Чуть не забыла! Это тебе! И возвращайся!
Поезд тронулся, долго шла рядом, на глазах дрожали слёзы, а ему не хотелось отпускать её отзывчивых пальцев. Затем она начала отставать, поезд набирал ход, понесло куда-то вбок, кренясь в нарастающем стуке колёс и порывах ветра.
Над вокзалом косо и неопрятно полетели клубы дыма. Спохватившись, набрав воздуха, он собирался крикнуть на прощание о чем-то очень и очень важном, но тут дико и жутко взревел паровоз, и всё пропало, смешалось в ночи.
За окном летел сумрачный лес, в вагонном отделении, в тепле, присев и расстегнув пальто, с замирающим сердцем, он раз за разом перечитывал.
«Я не знаю, сколько пройдёт, сто или двести лет, чтобы снова встретить тебя, но единственно, что могу сказать с полной уверенностью, я буду ждать. Однажды в детстве я загадала, глядя на одинокую звезду над морем. Теперь – ты моя звезда. Милый, далёкий и манящий. Глаша. 1917. 29 ноября».
Холодели ладони, и хотелось плакать от свалившегося горя и внезапной потери. Окликнув проводника, заказал чаю, а сам прошёл в тамбур, выкурив папиросу с горьким привкусом разлуки. За мутным стеклом – умирали и слепли в ночи паровозные искры.
По прошествии трёх лет, скатившись с армией Врангеля на самый юг России, потеряв за это время отца, осунувшийся от долгих и кровопролитных боёв, с трёхдневной щетиной, в офицерской лёгкой шинели, он стоял на борту английского судна, покидающего Севастополь.
Лицо, потемневшее от солнца, многочисленных испытаний, выглядело молодо, когда б ни шрам на левой щеке. Горячо блестели глаза, от бессонницы, от морской свежести и тугого встречного ветра, от дымящейся папиросы.
На следующий день, в открытом море, поднимаясь на верхнюю палубу, взглянул на женщин, расположившихся для отдыха под трапом. Чемоданы и узлы стояли между ними, кто-то спал. Разувшись, с босыми маленькими ступнями, сидела девушка, вытянув ноги, обнажённые до колен.
Что-то дрогнуло в самой глубине души. Еще не понимая причины беспокойства, остановился на верхней ступеньке, обернулся.
Снизу, через перила, глядели до боли знакомые глаза.
– Глаша!
И она, встрепенувшись, еще не узнавая его, бросилась навстречу, с той известной только ему, торопливостью.
Обворожительная зима
Ей чуть за тридцать. Но об этом знает она, да летящие навстречу снежинки. Трогательный силуэт, свежесть лица, изящность и лёгкость походки.
Взглянув, не определишь ни возраста, ни семейного статуса. Тонуть в глазах – ничего не сказать. Бездонность.
Из тех, что заставляет обернуться при утренней спешке, отыскивая её взглядом в толпе.
История, словно начатая акварель, со слабыми красками и размытая временем, известна лишь близким подругам, немногим сотрудникам по работе.
«Слава Богу, ни сочувствия, ни дружеской снисходительности».