И все-таки Кнут пригласил для проверки достоверности несколько древних евреев из ленинградской синагоги.
Они с восхищением разглядывали Бугаева.
— Такие глаза я видел у евреев только до семнадцатого года, — сообщил самый древний. — После того, как пришли эти бандитес в кожаных тужурках, таких глаз больше нет. Они исчезли. Тю-тю!
И остальные в знак согласия закивали седыми головами.
А потом Бугаев встал в позу и прочел им монолог Тевье.
Это прекрасный монолог, Поляков, я уверен, что вы его знаете.
«Если бы вы знали, с какими горестями, с какой болью носится Тевье! Как это там у нас сказано: „Прах еси и в прах обратишься.“ Человек слабее мухи и крепче железа. Прямо-таки книжку обо мне писать можно! Что ни беда, что ни несчастье, что ни напасть — меня стороной не обойдет. Отчего это так? Может быть, оттого, что по натуре я человек до глупости доверчивый, каждому на совесть верю. Тевье забывает, что мудрецы наши тысячу раз наказывали: „Почитай Его и подозревай“. Но что поделаешь, скажите на милость, если у меня такой характер? Я живу надеждой и на Предвечного не жалуюсь — что бы Он не творил — все благо! Потому что, с другой стороны, попробуйте жаловаться — вам что-нибудь поможет? Коль скоро мы говорим в молитве: „И душа принадлежит Тебе, и тело — Тебе“, то что же может знать человек и какое он имеет значение…»
Бугаев читал великолепно. Адольф плакал. Старики вытащили из карманов огромные носовые платки. Один из них долго всматривался в Бугаева и вдруг узнал его.
— Хаимке, — сказал он и голос его дрожал, — Хаимке, — посмотри на меня внимательно. Неужели ты не помнишь меня?!
— Припоминаю, — пробормотал Бугаев — и тоже дрожащим голосом, — я вас припоминаю.
— Я — Мендель из Мястковки. Мы жили рядом, через хату, на Базарной улице.
Бугаев в знак согласия закивал головой.
— Конечно, — подтвердил он, — именно на Базарной. Ах, Базарная, Базарная, улочка моего счастливого детства!
И он обнял старика. И старик поцеловал его.
— Скажи мне, Хаимке, а где сейчас Йоселе, твой отец?
Бугаев пустил слезу.
— Он умер, — пробормотал он, — девять лет тому назад. Он не дотянул до этой радостной встречи.
— А-аа, — покачал головой старец, — таким молодым ушел…
А помнишь, как ты провожал меня в Петроград, в двадцать втором? Ты еще меня спросил, чего я еду в эту дыру. И был прав.
— Я все помню, ребе Мендл, — растроганно произнес Бугаев. — И как вы продали свою хату, и как мы тряслись в телеге по дороге на станцию, и как вы перекрестили меня перед отъездом.
Кнут тихо ахнул и свалился со стула. Старики качнулись, но не осели.
— Что я сделал?! — прорычал старик. — Что я сделал перед отъездом, паршивец?!
— Ну, это… — опомнился Бугаев. — Вы сказали мне «зай гезунд!» или «Зай нит кайн поц!» Я точно не помню.
Но не дано было Бугаеву провести старца.
— Ты не еврей, Хаимке, — крикнул он, — ты — субака!
Он подскочил к Бугаеву, схватил его за бороду и дернул ее. И борода осталась в его руке.
— Он — субака! — согласились древние евреи и в гневе заковыляли из зала…
Кнут лежал на полу и икал.
— Они-таки правы, — простонал он, — вы — субака, Бугаев. Еще и какая!
— Очень может быть, — согласился растерянный Бугаев и пару раз тихо хавкнул…
Ариэль причесал растрепанные ветром волосы и отпил из бокала.
— Я должен вам сказать, Поляков, что Кнут, когда писал свою пьесу, старался максимально отразить текст Шолом-Алейхема. Но за одно он был в обиде на великого писателя — тот не дал Тевье уехать в Палестину. Помните, как в повести: «Был уже, казалось, одной ногой по ту сторону, на Земле Обетованной то есть, оставалось только взять билет, сесть на корабль — и пошел! Но человек полагает, а Бог располагает…»
«— Зачем он так, — думал Кнут, — хорошего еврея домой не отпустил. На этой земле помирать оставил.»
Сам Адольф давно мечтал укатить в Израиль. Одно сдерживало его — он не знал, что будет там делать. Бывают в жизни такие нелепые ситуации. Единственное, что он умел — это ставить спектакли.
«— Ну приеду туда, — думал он, — поцелую Святую Землю, полюблю ее — а дальше-то что? Кому там нужен старый русский мудак-режиссер, даже если он еврей?»
И все-таки… Все-таки после «Тевье» он решил махнуть. И даже до Листова. А там будь что будет. А пока отправил туда Тевье.
— Вы уж не обижайтесь, ребе, — сказал он классику, висевшему на стене комнаты, — но Тевье сядет на корабль…
И он дописал новый монолог, в котором Тевье страстно говорил о своей мечте, прощался с Россией и сообщал, что отплывает на Землю Обетованную.
Бугаев решил его несколько видоизменить.
— Я еду в Израиль, — кричал он, — карету мне, карету!
Адольф хватался за голову.
— Причем здесь Грибоедов, — вопил он, — и потом, Израиля тогда еще не было. Тевье уплывает в Палестину.
— Минуточку, — говорил Бугаев, — куда бы сегодня поехал ваш Тевье? Вы против осовременивания, Адольф Абрамович?
— Дискуссий не будет, — орал Кнут, — я сказал — в Палестину!
На генеральной репетиции, на которой собрались ленинградские сливки, Бугаев-Тевье ехал в Палестину.
— Я еду в Палестину! — кидал он в зал, и зал разделялся: одни плакали, другие кричали: убирайся в свой Израиль!
— Ну, я же говорил — в Израиль! — радостно проревел Бугаев в сторону Адольфа, сидевшего в ложе, и успокоил зал:
— Ша, ша, не надо нервничать, я поеду в Израиль, унглыки!..
Ариэль замолчал, затянулся «Давыдовым».
— Знаете, Поляков, я люблю сидеть на этой веранде и любоваться озером. Оно меня успокаивает и, если хотите, облагораживает. Во всяком случае, мне так кажется. Я смотрю на озеро и чувствую себя пловцом. Ведь все мы хрен знает куда плывем в этой жизни — и разум служит нам компасом, если служит, а страсти — ветром, гонящим нас.
Короче, в Ленинграде премьеру запретили, и труппа в полном составе высадилась в этом благоухающем городе, где главный проспект — это лебединое озеро, у которого мы с вами сидим. Им отдали лучший театр.
Еврейская община была взбудоражена — шутка сказать — из страны, где евреев притесняли, не брали, клеймили, не выпускали — и вдруг нате — «Тевье дер милхикер» с конём!
Некоторые ее члены, склонные к философскому мышлению, задумались:
— А, может, мы зря? А, возможно, мы чересчур? А, может, все не так, как на самом деле? Ведь нигде в мире нет такой вкусной фаршированной рыбы, как там! Нигде нет еврейских колхозов, еврея-командарма и еврейского казачества!
Откуда-то они все знали о еврейском казачестве, о его победах в войне.
— А сколько у них было евреев — Героев Советского Союза! — закатывали глаза евреи. — А у нас?
— Но мы же не воевали, — осторожно отвечали иные.
Но их резко обрывали, им затыкали рты.
— Это не имеет никакого значения! Воевали — не воевали… Эти антисемиты давали евреям звание героя — а наши?!..
— Не преувеличиваете? — перебил Поляков.
— Я вам уже говорил, — Ариэль улыбнулся, — у меня склонность к гротеску.
— Тогда я вам закажу старого бургундского.
— И потом — искусству не запрещено преувеличивать, — Ариэль отхлебнул. — Вот теперь это новое божоле… Я слышал вот этими ушами — он потрогал свои большие, оттопыренные уши — как кто-то кому-то доверительно сообщил, что хотел бы жить там.
— Я бы там был коммунистом, — мечтательно произнес он и добавил, — а здесь я торгую шматес.
Потом он подошел ко мне.
— Как вы думаете, — спросил он, — можно быть коммунистом и торговать шматес? Одновременно? Я продаю шубы — а тут, черт бы их подрал, мягкий климат, тут они никому не нужны. Я бы давно уехал в Израиль — но и там, как назло, в шубах не ходят. Вы не можете мне объяснить, откуда такая закономерность: чем лучше страна, тем хуже в ней дело обстоит с шубами? А у вас холодно, у вас Сибирь, вас много. Я смог бы у вас торговать шубами?
— Только как продавец, — ответил я. — В государственном магазине. И то, если бы у нас эти шубы были…