Литмир - Электронная Библиотека

Александр и Лев Шаргородские

Молочник Розенкранц

— Чтобы вас любили евреи, — сказал Ариель, — надо быть немножечко антисемитом. Верьте мне — сто лет назад я был бы цадиком. Я, как всегда, опаздываю… Вас они любить не будут, потому что вы слишком любите их. Вы им мешаете вас любить. Я читал ваши книги — вы их все время воспеваете, вы не кантор! Посмейтесь над ними — у них есть, над чем посмеяться — и они скажут «ого!», они зацокают языками, развесят уши и будут слушать с открытыми ртами.

Угостите меня, Поляков, новым божоле, и я расскажу вам историю, которая пригодится на этой земле.

Белый Мон-Блан возвышался над синим озером.

Ариэль отхлебнул, закатил глаза.

— Э-ээ, — протянул он, — это не новое. И даже не божоле. Чтобы получить новое божоле, надо заказывать старое бургундское — вот в таком мире мы живем… Итак, лет двенадцать назад, когда я еще жил в прекрасном городе на Неве, в одном из наших театров произошло нечто необычайное. Режиссер Адольф Абрамович Кнут вдруг решил поставить «Тевье-молочника», так сказать, притащить его в театр за его седую бороду. Кнут был известным режиссером, он ставил спектакли о сталеварах, о бригадах коммунистического труда, о знатных доярках, он ставил Шекспира и Мольера — и вдруг Тевье! Нате вам!

Все гадали, что произошло с Адольфом — кое-кто решил, что он погнался за скандальной известностью — тогда многие за ней гнались, иные считали, что он исчерпал себя и в поисках выхода сдуру обратился к еврейской теме, но большинство сходилось на том, что Кнут спятил. Это был год активного солнца — тогда многие спятили… Тем более, что и раньше в Адольфе замечали некоторые странности — он не тащил в свою постель хорошеньких актрис, хотя многие были готовы прыгнуть в нее сами, пил только безалкогольное пиво, никогда к намеченному сроку не выпускал спектакль и даже отказался от почетного звания заслуженного деятеля искусств.

— На кой хрен! — усмехнулся он.

И только самые близкие к Кнуту люди знали, что спектакль он решил поставить к юбилею своего отца. К восьмидесятилетию со дня его рождения.

— Юбилеи ничтожеств, — объяснял Адольф, — отмечают орденами, премиями, вечерами в Колонном зале, слюнявыми поцелуями членов политбюро. А я в честь моего отца поставлю «Тевье». Если бы он жил — он бы от радости сплясал Фрейлехс…

Раньше из папиной комнаты часто доносился веселый смех, и Адольф знал — папа уже в который раз перечитывает Шолом-Алейхема. Он читал его на идиш, который выучил в далеком местечковом детстве, в хедере. Адольф в хедере не учился — интернационалисты запретили еврейские школы — и читал классика по-русски. Может, поэтому он не понимал, почему так хохочет папа. У него писатель вызывал только легкую улыбку. И то не всегда.

— Сынок, — спрашивал папа, — ты когда-нибудь целовал женщину через вуаль?

Адольф удивленно пожимал плечами — иногда папины вопросы казались ему несколько странными. Он объяснял это тем, что папа в своем местечковом детстве несколько переусердствовал, изучая Тору и Талмуд.

— Отец, — говорил он, — у меня итак достаточно отклонений, но этого у меня пока нет.

— Читать великих писателей в переводе — то же самое, что целовать через вуаль, — пояснял папа. — Если бы ты читал твоего любимого Бабеля по-китайски или по-узбекски…

— Я не знаю этих языков, — прерывал Адольф.

— Языки ты мог бы и подучить, — замечал папа. — Русский язык великий и могучий, но перед Шолом-Алейхемом он пасует…

Ты ел мамины пирожки с мясом?

Адольф вновь удивлялся.

— Ну, ел, — отвечал он, — и с удовольствием. Я до сих пор ощущаю их вкус во рту… А к чему ты это?

— И ты ел пирожки с мясом на улице, — продолжил папа. — Так вот: уличные — это перевод маминых пирожков на русский… Скажи мне, сын, если куча западных мудаков учила русский только за то, что им разговаривал Ленин, почему бы тебе не выучить идиш за то, что на нем писал Шолом-Алейхем?

— Папа, — раздраженно отвечал Адольф, — почти на каждом языке творил какой-нибудь великий. А иногда и несколько. Я не могу стать полиглотом. Я хочу быть режиссером, ты понимаешь?!

Отец кивал головой. Он понимал.

— Мы живем в замечательное время, — улыбался он, — сегодня невежда может быть кем хочет. И даже режиссером…

Ариэль отхлебнул божоле.

— Сразу же после кончины отца Адольф вдруг принялся усиленно изучать идиш, — произнес он. — Вы не можете объяснить мне, почему он не засел за него при его жизни? Почему было не доставить папе маленькую радость? Хотя я вам уже говорил, что он был не без странностей.

Короче, через год из комнаты отца доносился дикий гогот — Адольф за папиным столом читал на идиш Шолом-Алейхема.

Хотя в театре он собирался ставить его по-русски. Да, дорогой, в такой стране мы с вами жили…

Пьесу о Тевье он никому не заказывал — никто из драматургов не слышал папиного смеха — он написал ее сам и сразу же решил прочитать труппе.

— Опять о бригаде коммунистического труда, отказавшейся от незаслуженной премии? — пробурчал Курдюмов. — Больше бригадиров играть не буду! Не мое это дело! Не забывайте — я из благородного рода!

— Причем тут премия? — удивился Кнут.

— И о сталеварах не заикайтесь! — проревел Бугаев.

И он был прав. За год до этого Кнуту навязали пьесу о знатных сталеварах, и чтобы зрители не уснули, он вытащил на сцену настоящую доменную печь. Никто в зале не следил за действием, все завороженно смотрели на пламя, пока оно однажды не вырвалось из печи. Обгоревший Бугаев с диким воплем спрыгнул в оркестровую яму, зрители, налезая друг на друга, бросились к выходу, спектакль прекратили, бледный Адольф вызвал пожарную команду.

Больше зритель на спектакль не шел, включая воинов ленинградского гарнизона, которым совали билеты бесплатно, его сняли, вернули доменную печь заводу и чуть не выгнали Кнута из театра.

Короче, труппа бушевала минут двадцать — актеры отказывались играть машинистов тепловоза, механизаторов, честных завмагов, актрисы — доярок, тружениц полей, матерей-одиночек.

Кнут ждал.

— Ну, вы кончили? — спросил он. — Тогда я начинаю.

Он раскрыл папку и приступил к чтению.

«На сцене появляется старая, костлявая лошаденка, запряженная в телегу, в которой сидит Тевье…»

Труппа насторожилась.

— Простите, кто сидит в вашей телеге? — уточнил Бугаев.

— Тевье. Тевье-молочник. Есть такая прекрасная повесть Шолом-Алейхема.

Все удивленно уставились на Кнута.

— Вы не могли бы повторить фамилию автора? — как можно вежливее попросил Дранов.

— Пожалуйста, — сказал Кнут, — Шолом-Алейхем. Хотя пьесу по его повести написал ваш покорный слуга.

Он слегка приподнялся и отвесил поклон.

— Адольф Абрамович, вы забыли прочитать нам список действующих лиц, — напомнил Бугаев. — Если вас не затруднит…

— Зачитываю! — торжественно произнес Кнут и начал:

Тевье-молочник — молочник.

Голда — его жена.

Хава, Годл, Шпринца, Цейтл, Бейлка — их дочери…

Я не буду рассказывать вам, что творилось с актерами, когда они услышали имена персонажей — сегодня это называется культурный шок, раньше это называлось несколько иначе.

— Берите ваших Голд и Бейлку и катите в свой Израиль! — выкрикнул Бугаев.

А Курдюмов поднялся с места и направился к дверям.

— Я — человек интеллигентный, — сообщил он. — Я из благородного рода. Я не могу себе позволить нецензурные восклицания. Я лучше выйду.

И вышел.

Как бы вы повели себя в такой ситуации, молодой человек?

— Я бы, я бы… — Поляков раскраснелся, замахал руками и опрокинул новое божоле.

— Удивительно, — одобрил Ариэль, — эмоционально… Адольф Кнут ничего не опрокидывал, он предложил им выбор.

— Дорогие друзья, — спокойно произнес он, — единомышленники, если хотите, братья и сестры — я, конечно, могу прихватить Бейлку и Цейтл и укатить с ними в мой Израиль. А сталеваров, бригадиров и заслуженных доярок оставить вам. Может быть, я так и сделаю. Спасибо за совет. Но сначала я хотел вместе с вами поехать в турне на Запад. Я думал на Тевье и его дряхлой лошадке проскакать от Ленинграда до Канберры и обратно. Так что выбирайте.

1
{"b":"429555","o":1}