В коридоре мне повстречался один бедолага. Он попросил немного чаю. Я вернулся и отсыпал ему, сколько было возможно. В российских больницах — чай большая ценность, у многих своего чая нет, и с ними принято делиться.
— Кто это в столовой? — спросил я его.
— Не знаю. Я никого не видел, — сказал он.
Пришёл я в курилку, приоткрыл там фрамугу, чтоб глотнуть свежего воздуха. За окном валил крупный снег, а прямо перед подъездом какой-то человек успокаивал нескольких осёдланных коней, на спины которых кое-как накинуты были ковровые попоны. Кони были напуганы и храпели. Меня не так удивили кони, как меховая шапка с мокрым павлиньим пером у коновода на голове. На конную милицию это было совсем не похоже.
Ещё больше меня удивило то, что случайный прохожий не обратил на коней и на странного человека в шапке с пером никакого внимания. Он брёл мимо и даже не оглянулся.
Я отошёл от окна, размышлять об этом у меня настроения не было. Сел на лавку, закурил и задуматься. А мне тогда было о чём подумать. И думал я всё больше о грустном. Однако, всего не передумаешь. Я выкурил две сигареты и пошёл обратно. Из столовой по-прежнему слышался негромкий говор. И вдруг меня окликнули:
— Беглый, да это ты! Трудно узнать тебя, старый друг. Что это за тряпки ты нацепил на себя?
Этого голоса я не мог не узнать и радостно откликнулся:
— Джонни! Как ты сюда попал? А Робин где?
— Он пошёл сам посмотреть коней. Морозно и многоснежно. Они пугаются, как бы не сорвались. Сейчас он придёт. Хэ, молодец, беги за Робином и останься там с конями. Сменим тебя через час. Скажи ему: Беглый здесь. Мы тебя долго не могли найти, Беглый. Какой огромный город, клянусь святым Георгием! Но мне здесь совсем не понравилось. Очень смахивает на ноттингамскую темницу, а ещё больше на Тауэр — везде камень, будь он проклят. И тараном не прошибёшь. За что это тебя сюда засадили? — весело говорил Маленький Джон.
Я подошёл к ним, и Джон крепко обнял меня.
— Совсем ты ослаб, — сказал он, усаживая меня за стол.
Вдруг сразу бросились мне в глаза их зелёные кафтаны, кинжалы и оправленные серебром охотничьи рога, горячие глаза и смелые улыбки.
— Здесь не темница, а дом для больных. Здесь лечат от болезней. Я слишком много пил вина и, у меня от этого сердце стало болеть, — сказал я.
— Слушай, мы напали на Виндзорский замок. Я сам со своими стрелками поджигал, и он у меня полыхал, как старый курятник. Конечно, не счесть, сколько потеряли добрых йоменов, зато еле добычу довезли до надёжного укрытия. И нам не страшно было оставить на время родные леса. Проклятые грабители теперь надолго позапирались в своих каменных мешках.
— А в чём там было дело? — спросил я.
Мимо по коридору прошла, зевая, медсестра, и я понял, что она нас не видит и не слышит.
— Старый герцог увёл из окрестных сёл около сотни самых красивых девушек. Люди пришли в лес и пожаловались. Кому им ещё пожаловаться было? Мы собрали больше тридцати тысяч человек, и у каждого добрый лук за спиной, — он провёл пальцем по тетиве натянутого лука, который стоял рядом со столом. Тетива запела, будто ночная птица в лесу.
— А где Его Преподобие Тук-благочестивый?
— Он, было, с нами собрался к тебе, да накануне наелся неспелых слив, а запивал молодым пивом. Не сглазить бы старика, ведь молодой Плантагенет умер от этого. А у нашего пьяницы только живот разболелся. Он тебе передал своё пастырское благословение и вот этот бочонок рейнского, который мы отбили у Виндзора. Это вино сорокалетнее. Живо поставит тебя на ноги, — йомен поставил бочонок на стол.
— Вряд ли, Джон, — сказал я. — Время моё прошло. Но для меня этот час большая радость. Мне ведь сказали, что Робин Гуд убит.
— Кто это о смерти заговорил! — громом прозвучал его голос у меня за спиной, а он уже сел рядом и обнял меня за плечи. Мокрую шапку с пером бросил на стол. — Нельзя убить того, кто умереть не может. Поэтому мы и не умираем никогда, и ты не умрёшь, Беглый.
— Как мне не умереть, Робин? Никто ведь песен обо мне не сложит, как о тебе.
— Живи, как я, и люди сложат песни, — сказал Робин Гуд. — Я хочу увезти тебя отсюда. Ни мне и никому из наших здесь совсем не понравилось. Ты здесь не вылечишься, а только ещё больше разболеешься. Тебя должно продуть морозным ветром. Ты ещё не забыл ту еврейку, что украл Богом проклятый тамплиер? Как её звали? Вот красавица была!
— Не бывает на свете некрасивых евреек, — сказал я, — а та, звали её Ребекка, и среди евреек была красавица. Я хотел биться за неё, а молоденький норманн меня опередил.
— Не стану спорить с тобой о красавицах. У тебя мать была еврейка. Но именно поэтому ты всегда задумываешься не ко времени. Собирайся. Мы привели тебе доброго коня.
— Робин, дорогой мой друг! — сказал я. — Этот дом больных хорошо охраняется. А в городе полно стражи.
— О какой ты страже говоришь, когда я друга из темницы вызволяю?
Мы выпили по кружке хмельного вина с далёкой реки Рейн и вышли на снежный двор больницы. Никогда мне теперь не забыть, как пронзительно свистел ветер в ушах, когда мы гнали коней, и они бодро выносили нас сквозь море жгучей от мороза пурги.
Я проснулся поздно. И ещё долго вспоминал эту сумасшедшую скачку. И выкрики йоменов: «Святой Георгий и старая Англия!», — это бились с патрулём на выезде из столицы. Гром выстрелов и свист стрел. Хэй, хэй, хэй! — кричали вольные стрелки, погоняя коней.
— Чему ты улыбаешься? — спросили меня утром в палате.
— Так, ребята. Это я своему.
Я подумал, что дело было славное, и о нём обязательно станут слагать песни. Может, и меня помянут. Как же не помянуть, меня ж вызволяли храбрецы Робин Гуда. Так может, и я никогда не умру, как все они?
* * *
В Калининграде у меня был друг, которого звали Валентин Иванович Груберов. Мы вместе с ним сделали несколько рейсов в Северную Атлантику. Он был немного старше меня, штурман, окончил Калининградскую мореходку. Образование, хотя и среднее, но работал он очень исправно, и к тому моменту, как начались его мытарства, ходил уже вторым штурманом. Он хорошо говорил по-русски, но не вполне верно выговаривал, высокий, худощавый блондин, и всем было ясно, что странная фамилия его не случайна. Прибалт. И не понятно было, каким образом ему открыли визу на загранплавание. Прибалтов пропускали сквозь очень тонкое сито. Он, впрочем, ещё в мореходке вступил в партию.
Однажды Валька пришёл ко мне домой и мрачно выгрузил из карманов куртки сразу три бутылки коньяку. Мы не виделись около года. Обнялись.
— Ребята, вы с ума сошли! — закричала жена. — Да вы ж умрёте с такой дозы.
— А ты нам помоги, Ниночка, родная, — сказал он. — Помоги. Мне сейчас, вообще, нужна помощь. Беда.
И оказалось, что он уже полтора года не был в море, и в кадрах даже не обещают ничего, и в первом отделе ничего не говорят, и советуют сходить в Серый дом или в Обком. Похоже, что его виза закрыта. Мы сели за стол втроём.
— Вы, только закусывайте, ребята, закусывайте, что я с вами делать буду? — говорила Нина.
— Вам известно, какая у меня настоящая фамилия? — спросил Валентин. — Знаете, как меня зовут?
Мы выпили. Ни я, ни жена, естественно, ничего ему не ответили, и он разлил ещё по одной стопке.
— Постой, а как у тебя с Верой? Она что-то пропала, — спросила Нина.
— Ну, зачем ей-то пропадать? Вышла замуж и уехала в Ленинград, — со свойственной ему штурманской аффектацией хладнокровия сказал он. — Так я хочу что сказать-то… Меня зовут Вальтер. Отца зовут Ханс. Поэтому я и Валентин Иванович. А фамилия Груббер. Я немец. Остзейский немец. И мой диплом теперь можно выбросить, он на х… никому не нужен. И как бы старика не потянули, потому что это он сварганил мне такие документы. У него в Таллине хорошие связи, и он постарался. На свою седую голову. И в паспорте записали меня эстонцем по матери. Ему мало было десяти лет Воркуты.
Наступило молчание. Я совершенно не знал, что сказать, глядя в его белое, как мел, лицо. Незадолго до того один из капитанов, которого таким образом морочили около двух лет, пришёл к Обкому и выстрелил себе в живот из ракетницы.